Память о мечте — страница 8 из 36

Им любой заказ в работе прост —

Был бы смысл да толика таланта —

И для казни сколотить помост,

И сработать цепь для арестанта.

Для чего перебирать слова?

Все равно не обнаружишь сути…

Плачет безутешная вдова,

Проклиная палача и судей.

Палач

Нет, он не убивал и не казнил —

Он честно, до усталости работал,

И смахивал ладонью капли пота,

Как будто бы пахал или косил.

Потом он шел домой, в семейный круг,

Чуть семеня и чуть сутуля спину,

Потом по голове он гладил сына,

И голова не падала из рук.

Он в меру пил, без люминала спал,

Не помня крови и не слыша плача,

Спокойных глаз ни от кого не пряча,

Листал юмористический журнал.

Не будет безработным он. Пока

Привычный приговор выносит кто-то,

И гулки площади, как эшафоты,

И шея ненадежна и тонка.

Песенка о Дон-Кихоте

Сеньору Сервантесу некогда,

Исполнен смятения взгляд:

Героя, рожденного некогда,

Все чаще берут напрокат.

Он снова проходит инстанции,

Хотя заработал покой.

И пишет писатель квитанции

Дрожащей посмертно рукой,

А шарик все крутится, вертится,

И каждый приходит просить:

– Хочу одолжить ваши мельницы,

Чтоб мне Дон-Кихотом прослыть!

Пожизненно в употреблении

Бессмертный герой Дон-Кихот,

Его размножают делением —

И все Дульцинеи не в счет.

Политики или наркотики

Мифических мельниц сильней.

И бродят в стихах Дон-Кихотики,

Как будто в театре теней.

Пока по инерции вертится

Вселенское веретено,

Как мамонты, вымерли мельницы,

А новых не строят давно.

И в ножнах ржавеют мечи мои,

И нет безрассудных атак…

Не выдержав гонки с машинами,

Ушел Россинант в зоопарк.

Для рыцарей есть резервации,

Где застят заборы зарю…

И все же сеньору Сервантесу

Я так же, как все, говорю:

– Хочу одолжить ваши мельницы,

Чтоб мне Дон-Кихотом прослыть… —

Но это такая безделица,

Что даже неловко просить.

Тиль Уленшпигель

Нашла рецепт бессмертья в умной книге я —

Он для любого времени хорош…

Мой друг похож на Тиля Уленшпигеля,

Хрестоматийной внешностью похож.

Он долговяз, смешлив и нежно бережен

С любой из кратковременных подруг,

Он остроумен и всегда безденежен…

Ну, чем не Уленшпигель? Только вдруг

Прозренье принуждает нас к признанию,

Что сходство тратит понапрасну он,

И скоморошье вещее призвание

В бою не вынимает из ножон.

И что ему удобнее умеренность,

Привычны полусмелость-полустрах…

И вот друзья теряют в нем уверенность,

И ходят прихлебатели в друзьях.

Неужто это признак измельчения?

Почила в мире старая сова:

Полуулыбка и полумолчание

Сменили смех и дерзкие слова.

Горит костер двадцатого столетия

И правит инквизитор торжество.

Мой друг твердит, смеясь, что нет бессмертия.

А я упрямо верую в него!

Выставка Ван-Гога

Ван-Гога выставляли на Волхонке,

Бессмертье выставляли напоказ.

И публика московская в охотку

Не отводила от полотен глаз.

В благоговейной тишине музея,

Обычной жизни преступив порог,

Преображалась публика, глазея,

Как гениально бедствовал Ван-Гог;

В искусно созданном сиянье света.

Увековечен, понят, знаменит,

Как благодарно он с автопортрета

На запоздалых знатоков глядит.

Но мудры мы лишь тем, что мы потомки.

И смотрят с восхищеньем и тоской

На выставку Ван-Гога на Волхонке

Художник из подвальной мастерской.

Во вдохновенной потогонной гонке

На краткий миг приходит торжество;

Ван-Гога выставляют на Волхонке,

Как выставят когда-нибудь его.

По законам сцены

Ты сыграл свою роль в этом старом спектакле —

Клоунаде с трагически-странным концом.

Благодарность и память мгновенно иссякли,

И остались седины, как нимб, над лицом.

Но для многих еще не окончена пьеса.

И покуда твои остывают следы,

Безымянный дублер в лихорадке прогресса

Добровольно взойдет на подмостки беды.

И неважно, что он все равно проиграет —

Он сыграет свою невеселую роль.

Может, к общему счастью пути пролагает

Только общая, даже короткая, боль.

И забудут его, как тебя забывают,

Но вовеки не будут подмостки пусты:

Ведь у вечных трагедий конца не бывает,

Потому что родятся такие, как ты.

Билетер отрывает контроль на билете,

Равноценно доступный и злу, и добру.

И в театр бытия допускаются дети,

Чтоб на сцене и в зале продолжить игру.

Память о мечте

Сквозь вздох органа Домского собора

Послышался мне Даугавы стон —

Задули ветры с четырех сторон,

Колебля Землю – шаткую опору.

Шутя, открыла сумочку Пандора,

Закрытую с неведомых времен.

И тьма настала, душная, как сон,

Лишая зрения и кругозора.

Придет похмельем память о мечте,

Когда сотрутся в памяти все те,

Кто просто жил и умирал без грима.

История не зла и не страшна:

Осуществилась странная страна —

Живая тень искусственного Рима!

Мы и звезды

Как в муках родовых Вселенная орала,

Но для ушей людских был крик неразличим.

И солнце среди туч светило вполнакала

Между безумным сном и разумом моим.

Я, может быть, во сне Офелию играла,

Но пробужденье вмиг испепелило грим.

Офелия… Так много и так мало,

Но больше все-таки, чем мы понять хотим.

Неистовство души – в консервах киноленты.

Расчетлив скучный мозг, живущий на проценты…

У маленьких комет – большой и длинный хвост.

Шестого чувства нет. Есть только злая шутка.

Безумие – всегда лишь следствие рассудка,

Чтоб не оглохнуть вдруг от крика новых звезд.

Наследство

Ты праведник, но проповедник

Святых грехов моих.

В себе несу я, как посредник,

Остатки дней былых.

Я терпеливый привередник…

Но голос прялки стих.

Взяла века я как наследник —

И промотала их.

О, ледников вершинных холод:

Судьба войны, беда и голод…

Я в рабстве с той поры.

А выкуп мой так мал и жалок…

Но мы спешили щедрость прялок

Сменить на топоры.

Сорочка

Говорят, я родилась в сорочке.

Редко кто рождается в белье.

Очевидно, дальний мой сородич

Был портным у Бога в ателье.

Но червяк сомненья душу точит,

Изнутри сжирает сладкий плод:

Сотворив меня, был Бог неточен,

Значит, я по-своему урод.

Есть у Бога вечные каноны,

Строг Всевышний к своему труду.

И подглядывает он с иконы,

И под видом счастья шлет беду.

Окольцует золотым железом,

По плечу вериги подберет.

Я молчу. Я никуда не лезу.

Все равно выходит – поперед.

И плюют отставшие вдогонку,

И догнать камнями норовят…

Господи! Ты эту распашонку

Забери, пожалуйста, назад!

Олимпийцы

Я проживала на Олимпе,

В доисторическом раю.

Ракушками века налипли

На биографию мою.

Грешна была. А кто не грешен?!

Но, коммунальный рай ценя,

Доисторические греки

Тогда молились на меня.

Мы жили там почти как люди —

В пылу добрососедских склок.

Хранили в глиняной посуде

Прохладный виноградный сок,

Мы тесто во дворе месили,

Ловили рыбу, били дичь,

И ели горькие маслины,

Чтоб сладостный нектар постичь.

Играя на бессмертной лютне,

Мы смертных трогали до слез…

А в Палестине, в жалкой люльке

Уже орал Иисус Христос.

Мария обнажала груди,

Кормила мальчика Христа,

И оставалась книга судеб

Покуда девственно чиста.

Костры над миром не алели,

Оберегая божество,

И не писали Рафаэли

Мадонну сердца своего.

Нас было много, слишком много

Для этой маленькой Земли.