Им любой заказ в работе прост —
Был бы смысл да толика таланта —
И для казни сколотить помост,
И сработать цепь для арестанта.
Для чего перебирать слова?
Все равно не обнаружишь сути…
Плачет безутешная вдова,
Проклиная палача и судей.
Палач
Нет, он не убивал и не казнил —
Он честно, до усталости работал,
И смахивал ладонью капли пота,
Как будто бы пахал или косил.
Потом он шел домой, в семейный круг,
Чуть семеня и чуть сутуля спину,
Потом по голове он гладил сына,
И голова не падала из рук.
Он в меру пил, без люминала спал,
Не помня крови и не слыша плача,
Спокойных глаз ни от кого не пряча,
Листал юмористический журнал.
Не будет безработным он. Пока
Привычный приговор выносит кто-то,
И гулки площади, как эшафоты,
И шея ненадежна и тонка.
Песенка о Дон-Кихоте
Сеньору Сервантесу некогда,
Исполнен смятения взгляд:
Героя, рожденного некогда,
Все чаще берут напрокат.
Он снова проходит инстанции,
Хотя заработал покой.
И пишет писатель квитанции
Дрожащей посмертно рукой,
А шарик все крутится, вертится,
И каждый приходит просить:
– Хочу одолжить ваши мельницы,
Чтоб мне Дон-Кихотом прослыть!
Пожизненно в употреблении
Бессмертный герой Дон-Кихот,
Его размножают делением —
И все Дульцинеи не в счет.
Политики или наркотики
Мифических мельниц сильней.
И бродят в стихах Дон-Кихотики,
Как будто в театре теней.
Пока по инерции вертится
Вселенское веретено,
Как мамонты, вымерли мельницы,
А новых не строят давно.
И в ножнах ржавеют мечи мои,
И нет безрассудных атак…
Не выдержав гонки с машинами,
Ушел Россинант в зоопарк.
Для рыцарей есть резервации,
Где застят заборы зарю…
И все же сеньору Сервантесу
Я так же, как все, говорю:
– Хочу одолжить ваши мельницы,
Чтоб мне Дон-Кихотом прослыть… —
Но это такая безделица,
Что даже неловко просить.
Тиль Уленшпигель
Нашла рецепт бессмертья в умной книге я —
Он для любого времени хорош…
Мой друг похож на Тиля Уленшпигеля,
Хрестоматийной внешностью похож.
Он долговяз, смешлив и нежно бережен
С любой из кратковременных подруг,
Он остроумен и всегда безденежен…
Ну, чем не Уленшпигель? Только вдруг
Прозренье принуждает нас к признанию,
Что сходство тратит понапрасну он,
И скоморошье вещее призвание
В бою не вынимает из ножон.
И что ему удобнее умеренность,
Привычны полусмелость-полустрах…
И вот друзья теряют в нем уверенность,
И ходят прихлебатели в друзьях.
Неужто это признак измельчения?
Почила в мире старая сова:
Полуулыбка и полумолчание
Сменили смех и дерзкие слова.
Горит костер двадцатого столетия
И правит инквизитор торжество.
Мой друг твердит, смеясь, что нет бессмертия.
А я упрямо верую в него!
Выставка Ван-Гога
Ван-Гога выставляли на Волхонке,
Бессмертье выставляли напоказ.
И публика московская в охотку
Не отводила от полотен глаз.
В благоговейной тишине музея,
Обычной жизни преступив порог,
Преображалась публика, глазея,
Как гениально бедствовал Ван-Гог;
В искусно созданном сиянье света.
Увековечен, понят, знаменит,
Как благодарно он с автопортрета
На запоздалых знатоков глядит.
Но мудры мы лишь тем, что мы потомки.
И смотрят с восхищеньем и тоской
На выставку Ван-Гога на Волхонке
Художник из подвальной мастерской.
Во вдохновенной потогонной гонке
На краткий миг приходит торжество;
Ван-Гога выставляют на Волхонке,
Как выставят когда-нибудь его.
По законам сцены
Ты сыграл свою роль в этом старом спектакле —
Клоунаде с трагически-странным концом.
Благодарность и память мгновенно иссякли,
И остались седины, как нимб, над лицом.
Но для многих еще не окончена пьеса.
И покуда твои остывают следы,
Безымянный дублер в лихорадке прогресса
Добровольно взойдет на подмостки беды.
И неважно, что он все равно проиграет —
Он сыграет свою невеселую роль.
Может, к общему счастью пути пролагает
Только общая, даже короткая, боль.
И забудут его, как тебя забывают,
Но вовеки не будут подмостки пусты:
Ведь у вечных трагедий конца не бывает,
Потому что родятся такие, как ты.
Билетер отрывает контроль на билете,
Равноценно доступный и злу, и добру.
И в театр бытия допускаются дети,
Чтоб на сцене и в зале продолжить игру.
Память о мечте
Сквозь вздох органа Домского собора
Послышался мне Даугавы стон —
Задули ветры с четырех сторон,
Колебля Землю – шаткую опору.
Шутя, открыла сумочку Пандора,
Закрытую с неведомых времен.
И тьма настала, душная, как сон,
Лишая зрения и кругозора.
Придет похмельем память о мечте,
Когда сотрутся в памяти все те,
Кто просто жил и умирал без грима.
История не зла и не страшна:
Осуществилась странная страна —
Живая тень искусственного Рима!
Мы и звезды
Как в муках родовых Вселенная орала,
Но для ушей людских был крик неразличим.
И солнце среди туч светило вполнакала
Между безумным сном и разумом моим.
Я, может быть, во сне Офелию играла,
Но пробужденье вмиг испепелило грим.
Офелия… Так много и так мало,
Но больше все-таки, чем мы понять хотим.
Неистовство души – в консервах киноленты.
Расчетлив скучный мозг, живущий на проценты…
У маленьких комет – большой и длинный хвост.
Шестого чувства нет. Есть только злая шутка.
Безумие – всегда лишь следствие рассудка,
Чтоб не оглохнуть вдруг от крика новых звезд.
Наследство
Ты праведник, но проповедник
Святых грехов моих.
В себе несу я, как посредник,
Остатки дней былых.
Я терпеливый привередник…
Но голос прялки стих.
Взяла века я как наследник —
И промотала их.
О, ледников вершинных холод:
Судьба войны, беда и голод…
Я в рабстве с той поры.
А выкуп мой так мал и жалок…
Но мы спешили щедрость прялок
Сменить на топоры.
Сорочка
Говорят, я родилась в сорочке.
Редко кто рождается в белье.
Очевидно, дальний мой сородич
Был портным у Бога в ателье.
Но червяк сомненья душу точит,
Изнутри сжирает сладкий плод:
Сотворив меня, был Бог неточен,
Значит, я по-своему урод.
Есть у Бога вечные каноны,
Строг Всевышний к своему труду.
И подглядывает он с иконы,
И под видом счастья шлет беду.
Окольцует золотым железом,
По плечу вериги подберет.
Я молчу. Я никуда не лезу.
Все равно выходит – поперед.
И плюют отставшие вдогонку,
И догнать камнями норовят…
Господи! Ты эту распашонку
Забери, пожалуйста, назад!
Олимпийцы
Я проживала на Олимпе,
В доисторическом раю.
Ракушками века налипли
На биографию мою.
Грешна была. А кто не грешен?!
Но, коммунальный рай ценя,
Доисторические греки
Тогда молились на меня.
Мы жили там почти как люди —
В пылу добрососедских склок.
Хранили в глиняной посуде
Прохладный виноградный сок,
Мы тесто во дворе месили,
Ловили рыбу, били дичь,
И ели горькие маслины,
Чтоб сладостный нектар постичь.
Играя на бессмертной лютне,
Мы смертных трогали до слез…
А в Палестине, в жалкой люльке
Уже орал Иисус Христос.
Мария обнажала груди,
Кормила мальчика Христа,
И оставалась книга судеб
Покуда девственно чиста.
Костры над миром не алели,
Оберегая божество,
И не писали Рафаэли
Мадонну сердца своего.
Нас было много, слишком много
Для этой маленькой Земли.