Мелконян АгопПАМЯТЬ О МИРЕ
Предисловие
Эта печальная и путаная история понравилась мне, вероятно, потому, что в ней я обнаружил предмет тревоги любого современного ученого: неуверенность в конечном итоге начатого дела. В нашем мире царит хаос, каждый из нас зависит от всех остальных, так что благие намерения одно, а их реальные последствия — нечто совершенно иное.
Все началось с порядочного вороха нестандартных листов синей бумаги, купленного за бесценок в Афинах у какого-то заики. У старика был вид карманника, и наверняка единственной целью, которую, он преследовал, было дорваться до вожделенной бутылки узо.
Грек долго расписывал, обладателем какого сокровища я становлюсь, да еще уверял, будто «роман» (он величал эти листки романом) написан самим дьяволом, проживавшим некогда в его родном городке Кипарисии; точнее, автор спервоначала якобы явился в мир в образе сына божьего, но, поскольку душа у него оказалась железной, позднее он перевоплотился в Рогатого.
Ну, и так далее… Ясно, что во всю эту ахинею я ни секунды не верил, но разве может историк устоять перед искушением порыться в стопке никому не нужных бумаг?
Завернув свое приобретение в газету, я потащил его в гостиницу. Приведя в порядок и прочитав эти записки, я понял, что стал владельцем самого сентиментального на земле дневника.
Вначале я не мог разобраться, кто его автор, почему он писал такими длинными и странными фразами.
Мир он видел как бы в кривом зеркале, события утрачивали равновесие, сгущались до критической массы, подходя к грани, после которой — взрыв.
Так кто же он? Это не давало мне покоя. Каким образом слились воедино лед и пламень, грубая жестокость, эгоизм и любовь, способность пролить слезу и издевка?
Что было нужно от нас этому сколь жестокому, столь и сентиментальному существу? Как умудрялось оно жить под грузом такой ненависти? На чьем плече могло выплакать свое горе, у кого найти сочувствие к своей участи?
Перелистывая эти страницы, я немел от неожиданности, от восторга, от гнева. Мне хотелось одновременно плакать и ругаться, бить и защищать, мне было больно, но за кого и почему — я не знал. С этих страниц кто-то протягивал мне руку, но я ее не принимал; с них несся призыв, — ко мне, да к кому угодно, — но оставлял меня холодным и равнодушным, ибо высокомерная мнительность бессмертного не в состоянии тронуть человека.
Углубляясь в эти записки, я сталкивался с чем-то величественным, необозримым, страшным в своей недосягаемости. Автор провозгласил себя богом, вплел в свою судьбу Иосифа и Марию, отца и мать Иисуса; а также самоотверженную Марию Магдалину и двенадцать апостолов, первых христовых учеников. Что это, ирония или безумие? У меня нет ответа. Странной кажется мне мания превращать себя в миф, ваять из себя божество, карабкаться на чужой пьедестал, чтобы с его высоты окинуть человеческий муравейник гордым и исполненным отвращения взглядом.
Да и зачем всё это?
Нет, тут не ирония и не безумие, а стремительный взлет и неудержимое падение мозга, пришедшего в мир, дабы явить свое величие. Чтобы покорить невероятную вершину, ему пришлось и усилие предпринять небывалое — он стал равным богам, но ведь боги отвратительны в своем жестоком одиночестве.
Разумеется, можно было бы окрестить все это «неудачным экспериментом» и тем успокоить свою совесть. Успех трудно дается, но такая констатация ни оправданием, ни утешением служить не может, а потому мне хотелось установить вину, всё равно чью: мою, вашу, любого из нас, нашу общую. Мне хотелось понять, само ли семя, давшее такой плод, было мутантом или почва оказалась бесплодной? Ведь мы пока лишь в начале пути, но пройти его придется до конца, а значит, нам нужна полная во всем ясность! Особенно в том, что связано со странным, непонятным, восхитительным, но таким неопределенным понятием — человек.
В этой истории известная роль принадлежит четверым ученым мужам. Я решил разыскать их. Никакого желания копаться в прошлом, вспоминать о своей работе с автором дневника эти люди не испытывали. Но я не сдавался и в результате заполнил несколько магнитофонных кассет. Затем смонтировал отдельные фрагменты, поместил между ними часть купленных в Афинах записок и вот история, которую я вам предлагаю.
Полностью отдаю себе отчет в том, что она лишена единства, отрывочна, звучит незавершенно. Но ведь у этой истории и вправду еще нет конца. Он все еще одиноко влачит существование там, в Кипарисии, в свинцовой скорлупе, о нем забыли все: небо, которого он никогда не видел, люди, которых он так и не понял, любовь, которая его не коснулась; ласковое солнце, мир.
И он боится размышлять, потому что мысль убьет его.
ЗАПИСЬ 0001
Приветствую вас, но не кланяюсь!
Не надо недооценивать меня, я не глупец, хотя физиономия моя и может внушить столь превратное представление. Привлекать чужое внимание к собственной персоне, конечно, нескромно, но я все-таки Первый, что дает основание гордиться собой и позволяет обратиться к вам без самоуничижения. У себя в роду я Адам, однако Адам, лишенный плодовитой Евы, вот почему эти записки особенно нужны. Я — участник событий, точнее, их причина. Да ведь и вообще никто теперь не читает, каждый что-то строчит на потребу себе же. Так или иначе, слова вот-вот задушат человечество, которое ищет спасение в тиши неграмотности.
Чего ради мне тогда наступать на горло собственному желанию?
Еще вчера меня не было на свете, я был всего лишь желанием.
Их, а не своим желанием, ибо я (разве я еще не говорил этого?) не человек и, следовательно, не обладаю генетически заложенным стремлением к жизни.
Хотели — они, работали надо мной тоже они, на мне не лежит никакой ответственности. Семь лет им понадобилось, чтобы меня создать, и вот я теперь могу сказать:
— Доброе утро, «я»! Доброе утро, Исаил! У меня есть имя и основания гордиться собою, чего же еще желать!
Признаться, я помню момент своего рождения! В 6.47 утра я ощутил первый прилив могущества.
Включился таймер, клетки моего мозга оставались пока пустыми, живительная энергия по ним не текла; и вот краткий импульс — словно пчела ужалила — многообещающий, как ласка.
Потом второй, третий… активизировались кристаллы нижней коры, полнились энергией. Ощущение было приятное и какое-то торжественное. Я пробуждался, но не знал окружающего, не мог назвать предметы — весь еще был в будущем времени. Ощупью я знакомился с чем-то разреженным и неясным, лишенным вкуса и запаха; и это что-то издалека спешило ко мне с полным чемоданом обещаний — назовите его, как хотите: начало, рождение, бытие…
Прошло время, и я, подобно художнику, ищущему пространство в самом листе бумаги, стал различать отдельные контуры, фрагменты, жирные монохромные пятна. Легкое головокружение не мешало смутно улавливать среди пляшущих линий подлинные черты окружающего мира.
В запоминающие устройства заранее были введены огромные массивы знаний: энциклопедии, словари, тысячи стандартных микространиц прозы и поэзии, все шедевры классической и современной живописи, музыки, архитектуры. В продолжение нескольких часов я представлял собой интеллектуальное поле, поглощающее целую цивилизацию.
Я ощущал, как расту: нули и единицы неслись на меня в атаку, накапливались и загадочным образом превращались в слова, формы и тона, обретали формы и смысл. А эти… какое, все же, для них несчастье — воспринимать и постигать все так медленно и не иметь надежды на то, что когда-нибудь увидишь вершину. А я взорвался! До чего же удобно: все детство — за считанные часы, и никаких тебе мокрых пеленок, ветрянки и школярских наставлений.
Нет, ни о чем подобном и речи быть не могло, а потом, вдруг — вулкан, нет, вспышка сверхновой или… да все равно, какая разница.
Важно, что вдруг, сразу!
И вот я воспринимаю трехмерный, объемный мир; вот открываю для себя логику слов, изящество количественных пропорций, прячущихся за математическими символами…
Так я стал Исаилом, никогда никем иным и не был!
Никем! Каждый из тех, других, есть продолжение матери и отца, деда и бабки — и так далее, до волосатого прародителя и даже еще дальше. Они умирали один за другим ради своего бессмысленного совершенствования. А Исаил — это Альфа! Точка.
Они дарили мне силу, не понимая, что так… я.
(Чем заполнить оставленное место, каким глаголом: рождаюсь, возникаю, происхожу, прорастаю, всхожу? Нет подходящего слова).
Я? Что за форма внимания к самому себе, это обращение! Не местоимение производит на меня впечатление, а то странное ощущение, что возникает, когда обращаешься к себе. Самосознание… откуда это словечко прошмыгнуло ко мне в череп?
Его суть — короткое «я», особая и незаменимая ценность «я», ибо другие — другие и есть, ведь они не внутри тебя, они тебя не касаются. Разве не так?
Как-то совсем особенно люблю я это «я». Оно меня восхищает.
(Не обращайте внимания на бессвязность мысли: думать я еще только учусь).
Вскоре после начала я сделал и свое первое открытие: познакомился с доктором Райнхардом Макреди.
Это имя и эту физиономию я уже не забуду. Живого представления о людях у меня тогда еще не было, я судил о них только по учебникам анатомии и картинам крупных мастеров, считал атлетически и в то же время гармонически сложенными, обладателями мощных мускулов и миндалевидных глаз. Крепкие ладони, бицепсы, черепа — всем этим мог похвастаться и Давид, и Мыслитель.
Ложь! Истина оказалась отталкивающей: прыщавое лицо, изрытое оспинами, толстые стекла очков, из-за которых тебя обливают презрением водянистые глаза.
— Ты видишь? — спросил он.
— Смотреть-то не на что, — ответил я. Это были мои первые слова.
Заседали мы до посинения, но это никого не раздражало. Ничьей заднице не приходилось париться на стуле больше десяти минут, потому что примерно через такие интервалы каждый несся к доске, дабы продемонстрировать собственную гениальность на фоне интеллектуальной недоношенности остальных. Мы приняли Правила ведения научных дискуссий, но, как и все правила, они были придуманы лишь для того, чтобы знать, когда их нарушаешь. Пункт седьмой Правил гласил: «Не считай другого глупее себя», и потому любая наша реплика заканчивалась примерно так: «Эх, кабы не этот пункт седьмой…»