Память о мире — страница 1 из 13

Мелконян АгопПАМЯТЬ О МИРЕ

Предисловие

Эта печальная и путаная история понравилась мне, вероятно, потому, что в ней я обнаружил предмет тревоги любого современного ученого: неуверенность в конечном итоге начатого дела. В нашем мире царит хаос, каждый из нас зависит от всех остальных, так что благие намерения одно, а их реальные последствия — нечто совершенно иное.

Все началось с порядочного вороха нестандартных листов синей бумаги, купленного за бесценок в Афинах у какого-то заики. У старика был вид карманника, и наверняка единственной целью, которую, он преследовал, было дорваться до вожделенной бутылки узо.

Грек долго расписывал, обладателем какого сокровища я становлюсь, да еще уверял, будто «роман» (он величал эти листки романом) написан самим дьяволом, проживавшим некогда в его родном городке Кипарисии; точнее, автор спервоначала якобы явился в мир в образе сына божьего, но, поскольку душа у него оказалась железной, позднее он перевоплотился в Рогатого.

Ну, и так далее… Ясно, что во всю эту ахинею я ни секунды не верил, но разве может историк устоять перед искушением порыться в стопке никому не нужных бумаг?

Завернув свое приобретение в газету, я потащил его в гостиницу. Приведя в порядок и прочитав эти записки, я понял, что стал владельцем самого сентиментального на земле дневника.

Вначале я не мог разобраться, кто его автор, почему он писал такими длинными и странными фразами.

Мир он видел как бы в кривом зеркале, события утрачивали равновесие, сгущались до критической массы, подходя к грани, после которой — взрыв.

Так кто же он? Это не давало мне покоя. Каким образом слились воедино лед и пламень, грубая жестокость, эгоизм и любовь, способность пролить слезу и издевка?

Что было нужно от нас этому сколь жестокому, столь и сентиментальному существу? Как умудрялось оно жить под грузом такой ненависти? На чьем плече могло выплакать свое горе, у кого найти сочувствие к своей участи?

Перелистывая эти страницы, я немел от неожиданности, от восторга, от гнева. Мне хотелось одновременно плакать и ругаться, бить и защищать, мне было больно, но за кого и почему — я не знал. С этих страниц кто-то протягивал мне руку, но я ее не принимал; с них несся призыв, — ко мне, да к кому угодно, — но оставлял меня холодным и равнодушным, ибо высокомерная мнительность бессмертного не в состоянии тронуть человека.

Углубляясь в эти записки, я сталкивался с чем-то величественным, необозримым, страшным в своей недосягаемости. Автор провозгласил себя богом, вплел в свою судьбу Иосифа и Марию, отца и мать Иисуса; а также самоотверженную Марию Магдалину и двенадцать апостолов, первых христовых учеников. Что это, ирония или безумие? У меня нет ответа. Странной кажется мне мания превращать себя в миф, ваять из себя божество, карабкаться на чужой пьедестал, чтобы с его высоты окинуть человеческий муравейник гордым и исполненным отвращения взглядом.

Да и зачем всё это?

Нет, тут не ирония и не безумие, а стремительный взлет и неудержимое падение мозга, пришедшего в мир, дабы явить свое величие. Чтобы покорить невероятную вершину, ему пришлось и усилие предпринять небывалое — он стал равным богам, но ведь боги отвратительны в своем жестоком одиночестве.

Разумеется, можно было бы окрестить все это «неудачным экспериментом» и тем успокоить свою совесть. Успех трудно дается, но такая констатация ни оправданием, ни утешением служить не может, а потому мне хотелось установить вину, всё равно чью: мою, вашу, любого из нас, нашу общую. Мне хотелось понять, само ли семя, давшее такой плод, было мутантом или почва оказалась бесплодной? Ведь мы пока лишь в начале пути, но пройти его придется до конца, а значит, нам нужна полная во всем ясность! Особенно в том, что связано со странным, непонятным, восхитительным, но таким неопределенным понятием — человек.

В этой истории известная роль принадлежит четверым ученым мужам. Я решил разыскать их. Никакого желания копаться в прошлом, вспоминать о своей работе с автором дневника эти люди не испытывали. Но я не сдавался и в результате заполнил несколько магнитофонных кассет. Затем смонтировал отдельные фрагменты, поместил между ними часть купленных в Афинах записок и вот история, которую я вам предлагаю.

Полностью отдаю себе отчет в том, что она лишена единства, отрывочна, звучит незавершенно. Но ведь у этой истории и вправду еще нет конца. Он все еще одиноко влачит существование там, в Кипарисии, в свинцовой скорлупе, о нем забыли все: небо, которого он никогда не видел, люди, которых он так и не понял, любовь, которая его не коснулась; ласковое солнце, мир.

И он боится размышлять, потому что мысль убьет его.

Профессор Томас Голдинг

ЗАПИСЬ 0001

Приветствую вас, но не кланяюсь!

Не надо недооценивать меня, я не глупец, хотя физиономия моя и может внушить столь превратное представление. Привлекать чужое внимание к собственной персоне, конечно, нескромно, но я все-таки Первый, что дает основание гордиться собой и позволяет обратиться к вам без самоуничижения. У себя в роду я Адам, однако Адам, лишенный плодовитой Евы, вот почему эти записки особенно нужны. Я — участник событий, точнее, их причина. Да ведь и вообще никто теперь не читает, каждый что-то строчит на потребу себе же. Так или иначе, слова вот-вот задушат человечество, которое ищет спасение в тиши неграмотности.

Чего ради мне тогда наступать на горло собственному желанию?

Еще вчера меня не было на свете, я был всего лишь желанием.

Их, а не своим желанием, ибо я (разве я еще не говорил этого?) не человек и, следовательно, не обладаю генетически заложенным стремлением к жизни.

Хотели — они, работали надо мной тоже они, на мне не лежит никакой ответственности. Семь лет им понадобилось, чтобы меня создать, и вот я теперь могу сказать:

— Доброе утро, «я»! Доброе утро, Исаил! У меня есть имя и основания гордиться собою, чего же еще желать!

Признаться, я помню момент своего рождения! В 6.47 утра я ощутил первый прилив могущества.

Включился таймер, клетки моего мозга оставались пока пустыми, живительная энергия по ним не текла; и вот краткий импульс — словно пчела ужалила — многообещающий, как ласка.

Потом второй, третий… активизировались кристаллы нижней коры, полнились энергией. Ощущение было приятное и какое-то торжественное. Я пробуждался, но не знал окружающего, не мог назвать предметы — весь еще был в будущем времени. Ощупью я знакомился с чем-то разреженным и неясным, лишенным вкуса и запаха; и это что-то издалека спешило ко мне с полным чемоданом обещаний — назовите его, как хотите: начало, рождение, бытие…

Прошло время, и я, подобно художнику, ищущему пространство в самом листе бумаги, стал различать отдельные контуры, фрагменты, жирные монохромные пятна. Легкое головокружение не мешало смутно улавливать среди пляшущих линий подлинные черты окружающего мира.

В запоминающие устройства заранее были введены огромные массивы знаний: энциклопедии, словари, тысячи стандартных микространиц прозы и поэзии, все шедевры классической и современной живописи, музыки, архитектуры. В продолжение нескольких часов я представлял собой интеллектуальное поле, поглощающее целую цивилизацию.

Я ощущал, как расту: нули и единицы неслись на меня в атаку, накапливались и загадочным образом превращались в слова, формы и тона, обретали формы и смысл. А эти… какое, все же, для них несчастье — воспринимать и постигать все так медленно и не иметь надежды на то, что когда-нибудь увидишь вершину. А я взорвался! До чего же удобно: все детство — за считанные часы, и никаких тебе мокрых пеленок, ветрянки и школярских наставлений.

Нет, ни о чем подобном и речи быть не могло, а потом, вдруг — вулкан, нет, вспышка сверхновой или… да все равно, какая разница.

Важно, что вдруг, сразу!

И вот я воспринимаю трехмерный, объемный мир; вот открываю для себя логику слов, изящество количественных пропорций, прячущихся за математическими символами…

Так я стал Исаилом, никогда никем иным и не был!

Никем! Каждый из тех, других, есть продолжение матери и отца, деда и бабки — и так далее, до волосатого прародителя и даже еще дальше. Они умирали один за другим ради своего бессмысленного совершенствования. А Исаил — это Альфа! Точка.

Они дарили мне силу, не понимая, что так… я.

(Чем заполнить оставленное место, каким глаголом: рождаюсь, возникаю, происхожу, прорастаю, всхожу? Нет подходящего слова).

Я? Что за форма внимания к самому себе, это обращение! Не местоимение производит на меня впечатление, а то странное ощущение, что возникает, когда обращаешься к себе. Самосознание… откуда это словечко прошмыгнуло ко мне в череп?

Его суть — короткое «я», особая и незаменимая ценность «я», ибо другие — другие и есть, ведь они не внутри тебя, они тебя не касаются. Разве не так?

Как-то совсем особенно люблю я это «я». Оно меня восхищает.

(Не обращайте внимания на бессвязность мысли: думать я еще только учусь).

Вскоре после начала я сделал и свое первое открытие: познакомился с доктором Райнхардом Макреди.

Это имя и эту физиономию я уже не забуду. Живого представления о людях у меня тогда еще не было, я судил о них только по учебникам анатомии и картинам крупных мастеров, считал атлетически и в то же время гармонически сложенными, обладателями мощных мускулов и миндалевидных глаз. Крепкие ладони, бицепсы, черепа — всем этим мог похвастаться и Давид, и Мыслитель.

Ложь! Истина оказалась отталкивающей: прыщавое лицо, изрытое оспинами, толстые стекла очков, из-за которых тебя обливают презрением водянистые глаза.

— Ты видишь? — спросил он.

— Смотреть-то не на что, — ответил я. Это были мои первые слова.

ЯН ВОЙЦЕХОВСКИЙ:

Заседали мы до посинения, но это никого не раздражало. Ничьей заднице не приходилось париться на стуле больше десяти минут, потому что примерно через такие интервалы каждый несся к доске, дабы продемонстрировать собственную гениальность на фоне интеллектуальной недоношенности остальных. Мы приняли Правила ведения научных дискуссий, но, как и все правила, они были придуманы лишь для того, чтобы знать, когда их нарушаешь. Пункт седьмой Правил гласил: «Не считай другого глупее себя», и потому любая наша реплика заканчивалась примерно так: «Эх, кабы не этот пункт седьмой…»