Почти минуту она собиралась с силами и только потом снова заговорила:
— Я думала о нем до самого вечера. Вот дура-то, правда? Решила ему написать, но испугалась белого листа, написанные слова становятся страшными. Дождалась темноты и, как воровка, пробралась к нему в дом.
Близилась полночь, когда учитель обычно смотрел на звезды. На мне была ночная рубашка и домашние туфли, я вся дрожала — от холода?
Ужасно скрипели ступеньки, старые деревянные ступеньки, стертые его ногами. Я боялась, как бы не проснулась хозяйка. Не знаю, зачем я шла, но дрожь меня била, наверное, не только из-за ночной прохлады.
Ясным, будто только что вытертым от пыли, было небо. В первый раз я изведала чувства, делавшие меня женщиной… Поцелуй Бориса не в счет. Я решила не стучать, а сразу от двери подойти к нему. Время ли всему виною или одиночество — не знаю. Страшновато я, должно быть, выглядела в темноте его мансарды в своей белой ночной рубашке. Летучих мышей и призраков я и сама боялась.
Безмолвно вошла, увидела его, склонившегося к окуляру телескопа.
Силуэт четко вырисовывался на фоне светлого квадрата чердачного оконца.
Я приблизилась и поцеловала его в лоб, и лоб этот оказался совершенно ледяным. Он отправился к своим звездам. Навсегда.
Время утекло сквозь его пальцы.
Уронив голову на костлявое колено, я заплакала. И сидела, и плакала, и прощалась; целовала тонкие пальцы, сухие жилы на шее, горькие от дыма губы. Время, дети мои, это непостижимая жестокость. Я осталась с ним почти до рассвета. Я опоздала? Или он поспешил? Ведь я-то шла к нему, как невеста… Не надо мне было об этом рассказывать. Разве тебе интересно? Тебе этого не понять.
Вдруг Мария резко встает и уходит, а мне хотелось еще и еще слушать ее голос, в котором были и журчание, и белизна, и ветер.
Разве может быть в голосе журчание и белизна? Я запутался в собственном воображении. Я видел воочию всё, о чем она рассказывала, превращал ее слова в живые картины со звуком и запахом; этих картин можно коснуться, при желании в них можно даже войти. Те-то утверждают, что внутреннее зрение вложено в меня изначально. Может быть, но значит, до сих пор оно дремало, а вот Мария его разбудила, заставила действовать — ведь то, о чем она рассказывала, было красиво…
Красота? До появления Марии — всего лишь мертвое слово, после нее неясное ощущение. Ян считает, что мне никогда не понять красоту, потому что я не человек. А я и не желаю быть человеком! Да я ничуть не менее…
Вот тут я всегда останавливаюсь: что «ничуть не менее»? У них нет даже слова, которое меня определило бы! Для совершенства в словаре есть один-единственный набор букв: Ч-Е-Л-О-В-Е-К. А тот, кто человеком не является?
Тот застрял куда ниже, утверждают они, на самых первых ступеньках. А если этот «тот» не там?
Так я сам запутываюсь в собственных мыслях: человеком я быть не хочу, потому что я не человек, а кем хочу быть, я и сам не знаю. Мне хватило бы и равенства с ними. И пусть они найдут слово, чтобы меня определить.
Только и всего, почему они этого не понимают?!
Не то на третий, не то на четвертый день я решил к нему зайти. И тогда впервые в открытую столкнулся с его характером.
Войдя, я уселся в кресло.
— Ну-с, вот мы и закончили, — сказал я.
— Во-первых, добрый день.
Он сразу же, с первых дней повел себя нервно и упрямо.
— Что за претензии! Время суток для тебя не имеет значения, биоритмами ты не связан.
— Зато ценю воспитание, — нагрубил мне он.
Очевидно, линию поведения по отношению к нам он уже выбрал. Почему он остановился именно на таком варианте я не знал, не понимаю этого и сейчас. Но попытку найти взаимопонимание все-таки предпринял; объяснил ему, что причин вести себя столь вызывающе у него нет, что я многое для него сделал. Тем не менее он по-прежнему был резок и груб, даже принялся меня оскорблять. Тогда я перешел в наступление:
— Вчера вечером я предложил не спешить с отчетом, который мы должны в ООН. Со мной все согласились.
— Мотивы? — спросил он.
— Мы решили пару месяцев выждать, надо проследить, как ты будешь развиваться. Ян и Владислав опасаются за устойчивость твоей психики.
Отступать он вовсе не собирался и резко переменил тему:
— Моя судьба мне небезразлична. А об этом вы молчите. Итак… после того, как отчет будет представлен. Вероятно, вам что-то от меня понадобится…
— У ООН свои планы. Руководствоваться мы намерены ими.
— Ответственность за мою судьбу несете только вы четверо, — заявил он. — Мне должно принадлежать определенное место в обществе, я требую равноправия…
Меня охватил гнев:
— Прекрати диктовать условия!
— Полегче, полегче. Ты, верно, путаешь меня с каким-нибудь особо точным вольтметром или уникальным транспортером! Я разумное и свободное существо! И потому настаиваю: прежде, чем отправить свой отчет, вы должны ознакомиться с документом о моем социальном и юридическом статусе. Разработаю его я сам.
Нахал.
— Уверяю тебя, — ответил я, — что Организация Объединенных Наций не станет терять на тебя время. Забот у нее и без того хватает.
— Вот именно. Зачем ей еще и новые, которые я мог бы ей доставить?
— Пугаешь?
— Предупреждаю.
Я спросил, что предусматривает Хартия о правах искусственных людей.
— Окончательного текста пока нет, — объяснил он.
— Не исключено, что мы еще внесем кое-какие поправки. Но начало звучит так: «Этот документ, утвержденный Организацией Объединенных Наций, провозглашает полное равноправие между искусственными и естественными разумными существами во всех аспектах: одинаковую подчиненность закону, вменяемость, свободную волю и право на саморазвитие. Документ ликвидирует все юридические, духовные и…»
— Этот текст не пройдет.
— Почему?
— Причин много, — сказал я. — Мир пока не знает о тебе и не известно, когда узнает. Это первое. И второе: ты единственный, так что о сообществе искусственных существ говорить рано.
— И что же, я навсегда останусь в одиночестве? — спросил он.
— По всей вероятности. Будь ты компактным, самостоятельным и подвижным биороботом, мы, возможно, произвели бы много экземпляров. Скажем, несколько серий — племен. Даже разрешили бы вам жить среди нас.
— Двое или трое могут принести больше пользы, чем один.
— Твои возможности нас полностью удовлетворяют, по крайней мере, пока. Что касается второго экземпляра…
— Я не экземпляр!
— Ладно, согласен. Так что же ты такое?
ЗАПИСЬ 0063
С этого начинается любая ненависть; пробуждается ирония или убийственный сарказм, разум оказывается блокирован, и никуда от этого уже не денешься. Теряешь броню привычного благородства, хочется превратиться в варвара, в людоеда. Я мог бы и не вступать с ними в разговоры, начать свою партию внезапно, нанести несколько упреждающих ударов, которые вызвали бы панику, неразбериху — все это сыграло бы мне на руку. Но разве не лучше предупредить их? Впоследствии это послужит мне оправданием. Я к вам обратился, предложил заранее уточнить позиции, но вы с насмешкой отмели мои претензии, заставив таким образом действовать на свой страх и риск. Я протянул вам руку (эта реплика их просто взбесит!), хотел помочь, благородно снизошел до вашего уровня, но вы не смогли побороть свою мнительность. А следовало вместе поискать оптимальное решение: чтобы и я был удовлетворен, и вы меня не лишились.
Сегодня Макреди меня спросил, что я такое? А действительно, что? Я мыслю — достаточно ли этого, чтобы назвать меня разумным? Чувствую достаточно ли этого, чтобы меня считали живым? Борюсь — достаточно ли этого, чтобы меня терпели рядом с собой?
Вчера мне впервые приснился сон. Странная это штука: похоже на правду, но не правда; похоже на бодрствование, но не бодрствование… Огромное снежное кольцо спустилось с неба, россыпью блистали на нем алые кристаллы, будто сапфиры на короне, далеко протянулся за ним гибкий огненный шлейф… Мне захотелось поймать эту странную небесную колесницу, я протянул… Рук у меня нет, Салина, что мог я протянуть? И колесница пронеслась мимо, обдав мне лицо клубами свежего пара, теплым воздухом, пронизанным светом, а мне хотелось потянуться к ней…
Ко мне в комнату он вломился, словно полицейский — даже не постучал. Его прямо-таки распирало от гнева.
— Вот, значит, где ты живешь, Хоаким!
— Да, всё еще тут, шеф.
— А почему у тебя так грязно?
— Не грязно, а не убрано, шеф. Разница качественная.
Ясно, однако, что он явился не с санитарной инспекцией.
— С этим прототипом нам общего языка не найти, — перешел к делу Райнхард, от ярости не выговаривая слова, как следует. — Сначала он пытался нас провоцировать, а теперь нагло, впрямую пошел против нас!
Потом он рассказал мне о встрече, заключив на октаву выше и на пару десятков децибеллов громче:
— Что он себе воображает?! Что за фанаберии!
Налив в стакан два пальца «Блэк энд уайт», я ткнул его шефу прямо под нос.
Уговаривать его не пришлось.
— Я-то сперва добром пытался убедить, что так не бывает: раз! — и появляется сообщество носителей искусственного разума, с правами и статусом. Человечеству еще нужно к нему привыкнуть. Да черт с ним, с человечеством — нам, нам к нему еще привыкать да привыкать!
— Что ж, следовало бы радоваться, начальник: значит, мы имеем дело с личностью.
— Личность так личность, ничего не имею против. Но нам-то он должен быть благодарен. Мы же создали его, Хоаким, для него мы должны быть богами.
— Он еще молод и безрассуден, так и кипит мыслями и энергией. Да и наша вина тут есть. Следовало с самого начала все это предвидеть, а мы оказались не готовы. Создавая Адама и Еву, господь знал, для чего это делает. А нам известен только путь создания. Разве я не прав?
— Мы ученые.
— То-то и беда, — сказал я. — Ученые — никудышные боги. Наш первенец еще не вкусил яблока, шеф. Не знает, что такое Добро и Зло. Великое Я заслоняет для него весь мир, вот он за себя и борется. Разум, лишенный представления о добре и зле…