Отторжение жизни обнаружилось с женихами, а они начали поступать рано, едва ей исполнилось пятнадцать. В общей сложности ее сватали тридцать восемь раз. Число имело символическое значение — последним сватался тот несостоявшийся Единственный, когда ей исполнилось как раз тридцать восемь. Наверное, посватался бы еще, год спустя, но началась война.
Впервые Единственный появляется в свеженькой подготовительной партии женихов, которую она без раздумий отвергает, как первое наступление взрослости. А он, Единственный, думает, что дело в Косте Белове, который провожает ее после "беседы", а совсем не в оборонительной, непонятной его бесхитростному деревенскому уму, позиции.
На беседу — деревенские молодежные посиделки — собираются в доме одной из девушек под присмотром матери. Подруги прядут и поют песни, ждут парней, — выражения "молодые люди" или "юноши" не в ходу. Те появляются скопом, для храбрости. Если изба просторная, затеваются танцы, нет — другие песни. Медленнее крутится веретено, прядется уж не шерсть — будущая судьба, завязывается флирт, составляются пары, выпевается любовь. После беседы избранницу прилично проводить. Иные по дороге завернут не туда, запутаются длинной косой в мягком сене, кому придется со свадьбой торопиться, а кому и плакать. Катинка ходит с Костей, ведь одной ворочаться стыдно. Костя провожает, сирени цветут, вечера липки и душисты, как припасенные Костей мятные леденцы, ландрин. А Единственный ходит в соседнюю деревню Пономарицы к ее старшей замужней сестре Марии и просит уговорить Катинку замуж, а дома мачеха шумит насчет лишнего рта, но быстро отходит. У Кости есть неоспоримое достоинство — в свое время ухаживал за старшей Марией, что как бы вводит его в круг семьи, делает неопасно-чужым. В прогулках с Костей нет стремления младшей догнать старшую, никакого нарождающегося кокетства, ничего женского, лишь детское самолюбие.
Но в какой-нибудь вечер она выглядит окончательно прирученной, и Костя совершает непоправимую ошибку. Вместо того чтобы бежать к мачехе сговорить свадьбу, решает заручиться согласием невесты, хуже того, ее целует. Ужасное прикосновение чужих мокрых губ она будет вспоминать и в девяносто шесть, когда черты Костиного лица растворятся в ее памяти. А сегодня — стремглав мчится домой до крови оттирать губы водой и золой. И мрачный Костя клянет день, когда обратился душой к этим сестрам, что не помешает ему через пять лет ухаживать, также безуспешно, за младшей Тоней. А Единственный тихо радуется Костиной отставке и караулит ее за гумном.
Время (не ее, а общечеловеческое) идет, мачеха настроена решительно, и Катинка собирается в батрачки, от греха подальше. Единственный рассчитывает верно, ждет до отъезда, надеясь, что ее маленькое, как леденец, сердце дрогнет, хотя бы перед выбором: работать на чужих или на собственную семью. Да не учел, что другая семья — не их клана, никогда не будет считаться ею собственной. Когда он повторно сватается вместе с Федей-пропойцей, Феде отказывают из-за пьянства, а ему заодно.
Все, чего он добьется, приезжая в далекую деревню, где она работает по найму — счастья провожать ее в гости к старшей сестре Марии. У Марии муж, четверо детей, живут у свекра-свекрови. Там Катинке приткнуться негде. Но вырастает решительная младшая сестра Тоня, улепетывает от всей этой родни-деревни (у Тони-то они давно в печенках) в Петроград и принимается жить самостоятельно и цепко. Катинке все равно, где жить, лишь бы кто-то из родных рядом, хоть на одной лестничной площадке; пусть город, пусть тяжелая неквалифицированная работа — учиться она не будет, боится, не сумеет, как ни уговаривает, сердясь и крича, Тоня. У Тони своя авантюрная жизнь, а она уж как-нибудь, так, маленько, около.
В старости на вопрос положить ли ей каши, картошки, или супа, она всегда отвечала: "Все равно, так, маленько". Не умела долго и тихо плакать, как бывает, плачут старухи; если я особенно допекала ее, взвизгивала, как собачка. На ночь громким шепотом перечисляла имена родных, иные по несколько раз, вроде молитвы — когда сами молитвы стали забываться.
Приход в церковь стал ее первым свободным поступком, не чтобы прокормиться, для души устроилась служкой в Троицкий собор. И мне сумела передать радостно-сказочное восприятие Библии; навсегда переплелись в памяти с ее голосом истории о Прекрасном Иосифе и сером волке, о царе Соломоне и Марье-царевне. Только про Марью-царевну она читала по книжке, а про Иосифа Прекрасного рассказывала так. В церковь она устроилась уже ближе к сорока.
Вот тут-то появляется в последний раз Единственный со своим упорством жениться на ней. Через двадцать с лишним лет со дня первого предложения. Он приходит в убогую девятиметровую комнатушку, где мебель стоит по одной стенке, чтоб можно было пробраться к окну, и все больше места занимают иконы. Он в первый раз столь красноречив. Обещает, что переедет в город из деревни, раз ей тут лучше. Сулит, что ничего не заставит — и не попросит! — делать по хозяйству (все-таки постиг ее невысказанный страх), что достаточно получает, чтоб нанять домработницу, если ей не понравится, как он справляется. Ничего не говорит о любви, опять же, разгадав ее и боясь спугнуть. И в первый раз честно, но главное долго она говорит с чужим мужчиной. Что из всех женских дел знает разве вязание крючком, которое осваивают десятилетние девочки, и что это нехорошо для брака. И, как бы он ни обещал, придется стирать и готовить, а она не может, не умеет, и все будут мучаться, и людям на смех. И — самое главное под конец — что здесь рядом сестра, а как она без сестры? У него не хватит сил уйти, и он долго просидит, бесцельно повторяя сказанное, заклиная голосом, покашливанием и смущенным взглядом. Но она, с заново отстоянной детской независимостью, не пожалеет выпроводить гостя за порог в глухой сентябрь, куда он отправиться ночевать: может, на вокзал, может, к знакомым.
На будущий год начнется война, и мне кажется, что он погиб там, иначе бы дал о себе знать. Хотя после войны для него вовсе не осталось пространства. Приехала на учебу дочь старшей сестры, племянница Елена, поселилась у Катинки. У Тони, живущей в соседней квартире, комната гораздо больше, но у Тони новый муж и вообще. Появилась забота: ждать вечерами племянницу из института, а после каникул — из Города, с письмами от Марии. Слово "город" навсегда отнесено к волжскому городку, неподалеку от родной деревни, а не к Питеру. После племянница получила комнату, вышла замуж, родила меня, и сразу потребовалась няня, потому что новую работу Елена не могла оставить ни на месяц и прибегала кормить ребенка со службы в перерывах между лекциями.
Так совершился внезапный переход в маленькую Бабу Катю. Маленькую и по ее отношению к "взрослой" чужой жизни, и по росту, старшей сестре едва по плечо. Как стыдила меня тетка на Банном мосту:
— Такая большая девочка и такая маленькая бабушка — не стыдно тебе на ручки проситься?
Она рассказывала про свое детство и про Иосифа Прекрасного; подробно — о том, как завивала волосы на сахарную воду, и даже про Костю Белова рассказывала. Но Единственного не вспоминала никогда. О нем я узнала от других бабушек, от тех моих бабушек, которые выросли, прожили сложную и разную жизнь и состарились к тому моменту, когда я научилась задавать вопросы. Баба Катя пережила сестер и даже племянников.
Но вот, чего я боюсь. Своими криками и упреками из-за открученных кранов, хожденья по ночам и разнообразных бытовых неурядиц я научила ее обижаться. А научившись обижаться надолго, как случалось в последние годы, она вдруг выросла, повзрослела, догнала наконец свои девяносто шесть лет. И умерла.
Легкомысленная, горячая, восхитительно-несправедливая Кока! На самом деле младшую сестру бабушки звали Антониной, но она крестная моей мамы, и Кока привилось, заменив имя или другие формы обращения.
В свои семьдесят пять учила меня танцевать кадриль, подпевая тоненьким высоким, но не старушечьим голоском. Летом на даче успевала испечь к завтраку пироги, а до обеда прополоть все, что требовалось прополоть в огороде. Дача в Рощино пропала, отошла деду Николаю, ее третьему мужу. Они развелись стремительно, когда ей стукнуло семьдесят два.
Не последнюю роль в разводе сыграла соседка по квартире, Тося, с которой Кока жила одной семьей. Не думаю, что так тесно их связала пережитая вместе блокада. Кока легко подпадала под чужое влияние, а Тося оказалась при ней вроде злого гения. Тосина комната напоминала склад антиквариата, среди прочего там хранились целых два бронзовых Меркурия с крылышками на сандалиях, высотой в человеческий рост. Старуха из подъезда шепнула, что Тося в блокаду мародерствовала — оттуда, дескать, картины и фарфор. Кто знает. На даче у Коки Тося жила дачницей на правах хозяйки. Ходила между грядок под зонтиком от солнца и журчала о дед-Колиной шизофрении, что заключалась в собирании гвоздей. Но он же гвозди и заколачивал иногда, причем большей частью по делу. При мне за пару дней построил маленькую "домушку" для кролика, взятого напрокат у соседей.
Как бы то ни было, дача отошла деду, а комната в Питере — Коке, плюс двадцать тысяч, огромная сумма по тем временам. Кока немедленно накупила платьев, сшила летнее пальто-пыльник и укатила в Евпаторию, развеяться.
Она обожала изображать барыню. Помню, как мы вместе отправились в Москву, и на вокзале я спросила, глядя на золотое сиянье вокруг ее пухлого запястья, сколько времени. Кока, не смутившись, ответила, что часы не ходят, зато золото настоящее червонное. Она носила часы для красоты, также как шелковые платья. Правое плечо у Коки заметно выше левого — всю жизнь проработала поваром, с шестнадцати лет. От постоянного перемешивания тяжелым черпаком в котле плечо перекосилось. Это крестьянская хватка пробилась сквозь легкомыслие: устроиться поближе к еде. Подумать, — в революционном Петрограде, деревенской девочке, одной… Она быстро сориентировалась.