Память по женской линии — страница 10 из 29

Мара

Имя ей было – Марианна, но близкие звали Марой, не зная, что это имя славянской богини смерти и зимы…

Она жила смертью. Питалась ею, умывалась, пила и курила смерть. Потому была крупна телом, черноока, черноволоса. И обладала превосходным здоровьем, усваивая и переваривая все, чем жила. Сводя к смерти то есть.

До близких долго не доходило. Кому придет в голову связать внезапную необъяснимую смерть хомяка, с утра еще деловито сующего семечки в защечные мешки, и то, что девочка не заболела краснухой, когда весь класс высадили на карантин. Справедливости ради надо сказать, что она была не единственная из класса, еще три-четыре ребенка не заболели. Может, раньше переболели, ее близкие не интересовались, а радовались, что девочка здорова и растет. После начала недомогать ее старшая сестра, но та и так часто болела, некрепкий ребенок. Болеть старшая сестра принялась, когда младшая пошла ножками и была отлучена от материнской груди. Но не умерла же сестричка, так и хворает по сию пору, перевалив через зрелый возраст. Умерла мать. Но там диагноз: врачи предупреждали, что опасно второго ребенка заводить.

Девочка после школы толком ничего не закончила, но активная девочка и быстро нашла себе работу, связанную с кинологическим клубом. Хороший клуб, отличные собаки, правда, хрупкие: часто болели и умирали. Бывает.

А девочка тем временем совсем уже выросла, похорошела, налилась грудью, потемнела волосами от темно- русых до вороного крыла. Глаза у нее заблестели, даже под веками. И принялась выходить замуж. Раз, другой, третий.

С первым-то мужем все чисто. Он погиб – утонул, когда они уже развелись. Пусть она и рассказывала, что – вдова, что такая вот беда, хотя была заново замужем. Второй примитивно повесился. Но там тоже ясно-понятно: бизнесмен, проблемы, нервы, дело обычное. Хотя со вторым мужем свезло, выпал бонус: квартира в центре. Третий муж опять бизнесмен, жив, по счастью, всего лишь посадили. Она с ним развелась, конечно, но муж, надеясь на лучшее, переписал на нее большую часть активов. А кто бы не развелся? Тут как раз все логично.

Отец умер между третьим и четвертым мужем. Но не так, как хомяк, неожиданно, а долго болел, и она за ним ухаживала, обижаясь на старшую сестру, что та мало участия принимает, ссылаясь на собственные болезни. Нехорошо это: болезни болезнями, а за папой требуется ходить, и наследство тут ни при чем. Не важно, кому он в наследство оставил маленькую квартирку, она и стоит-то сущие копейки, только и годится на то, чтобы продать и вложить деньги в ремонт квартиры от второго мужа.

Все эти перипетии заняли много сил и лет: барышня успела вырасти, заматереть, бросить все работы и обратиться к частной практике ведовства. Бизнесмены, вернее, их жены и любовницы – сохранились у Мары связи от мужей второго и третьего – весьма охотно пользуются такими услугами. Большой плюс, они же ее знают, хотят помочь, поддержать, приходят из любопытства в первую очередь и сочувствия во вторую и – остаются верными, да хотя бы и не слишком, но клиентами. Происходит что-то типа цыганского гипноза, о котором много врут, а есть он или нет на самом деле – кто знает. И то, что дедушка с какой-то стороны действительно, а не для рекламы гадания был цыганом, – не имеет значения. Цыгане – прекрасные музыканты, певцы и танцовщики, это артистичный народ, но, как у всех, не без греха. Хотя богине тьмы Маре цыгане не поклонялись, на протяжении веков они благоговеют перед Солнцем, зороастрийцы, что тут сделаешь.

С мужьями дело со временем законсервировалось, последний, пятый или седьмой – нехорошо считать чужих мужей! – тяжело болен, но она старается, уже который год вытягивает его, лечит. И ее прекрасные черные волосы вьются крупными локонами. А раньше не вились…

Да! Больного мужа не бросишь. Но жизнь, то есть смерть, требует свое. Любовников требует. И вот, один попадает под суд, ровно как третий муж, а другой умирает после долгой болезни, как папа.

Окружение, что характерно – неблизкое, начинает подмечать странные закономерности. Полувека не прошло, как она родилась, а окружение уже подмечает! Боится с ней в связь вступать. Хотя бы и дружескую.

Но жить-то надо! Свои чудесные кудри цвета воронова крыла состригла – тускнеть начали, седеть. Как жить? Кем?

Время идет, поджимает, обтягивает плоть, как тугая перчатка. А люди умирают! Пусть неблизкие, и что не полюбившие ее вовремя, оно и лучше. Выход прост: встроиться, успеть, втиснуть плоть в тугую кожу перчатки времени. Первой объявить, не упустить момент – объявить о смерти значительного лица, явиться на панихиду, даровать жаждущим и не ждущим прочувствованную речь, выразить родственникам соболезнование, вывесить в соцсетях соответствующее. Тут важно вывесить не в своем блоге, а в аккаунте почившего, так больше лайков. И – хорошо. Можно даже волосы отпустить, вроде гуще стали и цвет прежний, черный яростный, почти вернули. Если не лениться и быть в тренде, можно много смерти вокруг найти. Живем!

С похоронами и поминками складывалось хорошо. Мара так часто посещала печальные мероприятия, что везде сходила за свою. Статус повысила, стали думать, ну раз на всех панихидах присутствует, значит, сама человек значительный, общественный человек. Порой, если пропускала чьи-то похороны, провожающим своего покойника казалось, что чего-то не хватает, хуже того, казалось, что и похороны не совсем чтобы настоящие. И так повелось, что, собравшись отдать последний долг в храме ли, в морге или на кладбище, в кафе, в поминальном зале, многие крутили головой удостовериться, здесь ли она.

Как правило, она присутствовала.

Очередные похороны проходили на старом петербуржском кладбище. Где не хоронили известных людей, художников или писателей, или, скажем, богатых промышленников, но многие петербуржцы нашли там последнюю свою постель. Третьего поколения упокоенных коренных горожан насчитывалось немного: кладбище практически закрыли, лишь изредка подхоранивали к родственникам. Река, над которой дремало кладбище, обмелела, кирпичные ворота с высокой стрельчатой аркой обветшали.

У нынешней покойницы на историческом кладбище нашла пристанище вся (уже упокоившаяся) семья, ведя отсчет чуть не с открытия погоста. Близких родных не было у почившей, ни мужа, ни детей, так что непонятно, кто подсуетился подхоронить к старым могилам в таком закрытом месте. Но пришло множество сослуживцев из адвокатской конторы, где работала новопреставленная, и другое малое множество из кинологического клуба, где числилась ее любимая собака. Адвокаты скорбно клонили головы без шляп или в накидках-шалях – в зависимости от пола, потому что поминальную службу вел настоящий батюшка из тоже известного храма при кладбище, чин по чину, кто понимает. «Собачники» оказались попроще, не сообразили, что необходимы головные платки для панихиды, а шляп у них отродясь не водилось, ведь мужчин-кинологов в принципе не было в том клубе, что посещала дорогая покойница.

Кинологи быстро огляделись, это они умеют, профессия заставляет всегда быть на стреме (кошки, чужие собаки, неадекватные прохожие), тотчас заметили Мару и выдохнули. Если та присутствует, похороны бесспорно проходят правильно. Адвокаты Мару не знали, потому не поняли, кто взял слово сразу после главы их адвокатского бюро. Черно-кудрявая дама говорила убедительно, долго, но неграмотно. Адвокатам показалось, что это близкая подруга почившей коллеги, а неграмотность, что же, можно извинить. Покивали, промокнули глаза батистовыми платочками – те, что в накидках-шалях; горестно нахмурились те, что сняли шляпы, и разошлись, все.

Бухгалтер кинологического клуба, словно забыв, по какому поводу собрались здесь, бежала к председателю:

– Ты видела? Ты видела ее? Какое она имела право прийти на похороны после всех конфликтов? Она же практически украла щенка Нестеровой, а после щенок умер, здоровый щенок, элитный, умер неизвестно от чего! Нестерова ее на дух не переносила! Какое право она имеет выступать на похоронах?

– Вера! – Председатель была расстроена и не готова разделить возмущение. – Перед смертью все правы.

– Ты о чем? – взвилась бухгалтер. – Не она умерла, умерла Нестерова!

Откуда ни возьмись появились походные раздвижные столики с бутербродами на одноразовых тарелках и пластиковыми стаканчиками. Бутылки водки и негазированной воды запорхали в рядах. Батюшка целомудренно удалился. На соседних могилах бестактно жировали хвощ и осока, обещая продолжить экспансию.

– Ур-р! – сказали черные вороны на березе, раскинувшейся по диагонали от могилы. – Вам пор-р-а!

Адвокаты отбыли на машинах. Кинологи пошли на автобус дружной гурьбой.

На чем уехала Мара, никто не видел. Многие плакали, не до того было.

Бухгалтер Вера, надравшись водкой на похоронах и усугубив дома пивом из жестяной банки, звонила подруге, плакала, несвязно жаловалась, что вот, эта сука пришла на похороны, а ведь покойница ее не любила. Подруге некогда: варенье варит, из вишни. Подруга утешает резко и неделикатно:

– Ну, а тебе-то что? Есть же родственники, пусть они думают.

Тут пенка варенья устремилась за край эмалированной кастрюльки, и подруга отключилась, не услышав ответ.

Бухгалтер Вера плакала, роняя слезы на смартфон, пьяно повторяя:

– Нестерова, если бы ты видела! Если бы ты видела, Нестерова!

Мара вернулась домой в свою миленькую квартиру с новым ремонтом. Даже не порадовалась, что одна дома, – привыкла к хорошему. Муж в своей пусть небольшой квартире, но ему надо отдельно, болеет. Разобрала постель в яркой нарядной спальне, немного мрачноватая спальня получилась с этими рельефными черно-пурпурными обоями, зато торжественная, царская, как Маре и подобает. Откинула одеяло, нырнула в гнездышко из египетского шелка и уснула, едва коснувшись подушки тугими кудрями.

Уснула, спала, качалась на волнах, черно-пурпурных, ветвящихся вверх и вниз, не разберешь, куда летишь во сне. Ах, как высоко, как глубоко, как мягко туда-сюда!

Внизу или наверху предельной точки – не поняла – обнаружила, что не одна уже в своей мягкой постели на водяном матрасе. Занавеси алькова (пурпурные, лиловые) сомкнулись, словно их, шелковых, на дешевую молнию застегнули. Холодно стало, это среди лета! Холодно и душно. Запахло нехорошо, будто газовую плиту включили, а спичкой поджечь забыли. У нее давно нет газовой плиты, на кухне варочная панель, без всяких спичек. Но это мелочи. Главное: не одна в постели проснулась! Или не главное, а самое страшное? Матрас слева просел, одеяло поползло в сторону, на груди холод, липкий, как шеренга слизней ползет по голому телу, а ведь Мара в пижаме с застежкой до ключиц. Свистит: тихо-тихо рядом с постелью. Надо голову повернуть, посмотреть, что там, а сперва проснуться – ведь это все во сне?

Но поворотиться страшно, а просыпаться не хочется – потому что тоже страшно – если это не сон? Лучше лежать как есть, со скользким следом слизняков на груди, со свистом у кровати и запахом серы из кухни. Лежать, дремать, слушать смерть. А завтра глаза станут ярче, а волосы крепче. Знаем, бывало уже, пусть не так яростно, но сейчас надо перетерпеть, спать дальше, не просыпаться – это важно. Для смерти главное – не просыпаться!

– Скучала обо мне, подруженька любимая? – спросила новопреставленная Нестерова, распахивая объятия. – Я и не догадывалась, как ты меня обожаешь, кабы не твоя речь над гробушком. Спасибо, разъяснила. Ну, звезда моя, как теперь с тобой расстаться? Обож-жаю тож-же! Взаимно! Обнимемся? И я не одна, поворотись, взгляни, сколько нас, любимых тобою на панихидах. Не бойся, детка, никто не заметит, никто не вспомнит!

Над постелью взвизгнули тюлевые занавеси. Бледные руки сомкнулись ненадолго, размыкаясь и уступая очередь следующим, жадным. Звуки влажных нескромных поцелуев смущали пространство миленькой квартиры, они не гармонировали со свежим современным ремонтом.


Курьер был не молод, но легко получал выгодные заказы. Он умел разговаривать с покупателями, даже с самыми конфликтными, и соображал быстрее своих юных коллег по доставке. На эту работу его столкнула искривившаяся семейно-служебная ситуация, таким демаршем он ее не исправил и никому ничего не доказал, но получал особое удовольствие в подобном «умалении».

– Еще месяц, и все, – считал про себя, но месяц перешел в следующий, бывшая жена не звонила, и как-то все нехорошо затягивалось, а смысла во фронде оставалось меньше и меньше. Плюс велосипед – его собственный дорогой Stinger Liberty, а не служебный смешной байк – износился, а от короба c продуктами на спине появились прыщи. Текущая неделя была безоговорочно последней. Хватит! Понимающему достаточно, как говорили латиняне.

Последний понедельник приготовил неприятные подарочки. Курьер взвыл про себя, едва взглянув на первый адрес доставки. Эту дамочку хорошо знала вся их служба. Не то чтобы она не давала чаевых (не давала, само собой, но об этом не говорят), чаевые готовы были презентовать сами курьеры. В половине случаев заказчица отсылала требуемое обратно, находя к чему придраться. Но если и забирала заказ, просила, а главное, получала скидку за несоответствие. Добиться же согласия соответствия заказанному не удавалось никому из курьеров. Менеджеры кривились, снижали выплаты, но сами к дамочке не шли – берегли время и нервы.

На сей раз хозяйка заказала стиральный порошок, бананы и минеральную воду. Все три позиции могли быть оспорены: стиральный порошок не той расфасовки, бананы не той степени спелости, вода не той минерализации. Задержка на сорок минут из общего баланса рабочего времени, плюс возврат заказа. Но курьер отправился по ненавистному адресу, приготавливаясь к перебранке и посему не слезая с велосипеда на пешеходных переходах.

В знакомом дворе, неподалеку от Невского проспекта, он все же спешился, ухватился левой рукой за руль, а правой перекрестился, хотя не был религиозен. Вот парадная, домофон привычно не работает, велосипед можно пристегнуть к оградке чахлого палисадничка, лифт не работает тоже, а кто бы сомневался, пешочком на шестой этаж, вот уже квартира № 64, на полпролета выше квартира № 65, следующая – искомая 66-я.

Но полупролетом выше 65-й квартиры располагался чердак, его дверь-решетка была не слишком надежно заперта навесным замком-личиной. Квартиры под номером 66 не существовало, ей просто негде было поместиться между последней 65-й и чердаком. Курьер пытался восстановить в уме, как выглядел вход в квартиру раньше, припомнил обитую древним дерматином пятнистую дверь 65-й, которую никогда не открывал – это коммуналка, жильцы не делали заказов; так точно эта дверь и выглядела сейчас. Припомнил даже и решетчатую дверь на чердак, как-то раз курил перед ней, доведенный до белого каления заказчицей за пропавшей сегодня дверью 66-й, но как выглядит сама 66-я – нет. Не вспомнить. Не с ума же он сошел? Это было бы обидно в последний день службы, даже нечестно – ведь столько поводов было до, а он их пропустил, что ли?

На веселенькой двери 65-й коммунальной квартиры висела табличка: 1 звонок – Дерюгиным, 2 звонка – Басовой, 3 звонка – Федоренко, 4 звонка – тут поле оставалось чистым.

Курьер позвонил четыре раза, оставляя большие паузы между звонками, авось повезет. Открыл ему молодой господинчик – иначе и не определишь – в пиджачной паре с узорчатым жилетом и белым галстуком, который так и норовил назваться галстухом. Выдающуюся горбинку носа подчеркивал пучок на затылке, ниже, к шее, волосы господинчика были немилосердно выбриты.

– Вы не знаете, где ваша соседка из 66-й? – спросил курьер.

– Она вознеслась! – торжественно ответствовал хозяин, но почему-то указал неожиданно толстым и коротким пальцем вниз.

– Зая! – закричали из глубины квартиры. – Кто там, Зая?

Господинчик усмехнулся, развернулся, скрипнув клетчатыми шлепанцами по линолеуму, и удалился.

Курьер стоял у открытой двери, раздумывая, не позвонить ли еще, но появилась тетка, классическая жительница коммуналки в бигудях под газовым платочком, во фланелевом халате, какие курьер видел только в кино, и со шваброй наперевес.

Сейчас спросит: «Чего надо?» – завороженно предположил курьер, но тетка лишь уставила на него круглые рыжие глаза, молча.

– Ваша соседка из 66-й квартиры… – начал курьер.

– В нашем доме нет такой квартиры, – агрессивно отвечала тетка. – Отстаньте от моего мальчика, не видите – он болен!

Дверь захлопнулась, изнутри еще слышалось «Зая, Зая!», но вскоре не стало слышно ничего.

Курьер нежданно-негаданно для себя озаботился поисками заказчицы и пропавшей квартиры, хотя его ждали другие заказы, оттягивая спицы велосипедного колеса. Он доехал до жилконторы, сейчас это называлось иначе, но курьер был не так уж молод и оперировал старыми названиями.

– У вас числится квартира номер 66, – вопрос он сформулировал как утверждение, так проще получить ответ.

– А в чем дело? – поднялась из-за убогого письменного стола очередная тетка, без бигуди, но в кудряшках коротких волос. – Протечка? Там приличная жилица, лучше вы к ней…

Курьер положил на содрогнувшийся изумлением стол купюру и попросил, как мог, проникновенно:

– Никаких проблем! Маленький вопрос разрешить бы! Мы можем вместе посмотреть, это же рядом?

Кудрявая тетка засопела, с сомнением посмотрела на купюру – правда деньги? – неловко и медленно сложила ее, спрятала в карман:

– Да ладно! Пошлите!

У квартиры 65, где жил господинчик Зая в узорчатом жилете и с мамашей, сотрудница жилконторы, поднимавшаяся по лестнице на пару ступенек выше, развернулась:

– Голубчик, а что вы ищете? Квартира номер 65 – последняя. Что вы мне голову морочите? Выше чердак, никакой 66-й.

– Что же сразу не сказали! – возмутился курьер, но возмутился неубедительно, начал прозревать.

На складе магазина, где собирали заказы для развозки, он спросил коллегу, славящегося бесконечными скандалами с заказчиками. Этого мальчонку давно бы уволили, если бы не ездил так быстро.

– Помнишь тетку, что несколько раз гоняла тебя менять помидоры, ей казалось, что мятые или недозревшие?

– А то! – отозвался мальчонка, – Сука такая!

– Из 66-й квартиры, – уточнил курьер.

– Нет, подожди! Это другая тетка. В 66-ю я не возил заказы.

– Ты забыл! – настаивал курьер. – Ты же чуть не полчаса рассказывал про 66-ю и помидоры!

– Нет же! – обиделся мальчонка. – Это ты забыл! Я никогда не ездил по этому адресу.

Курьер собирался увольняться со следующей недели, но уволился сегодня. И вычеркнул все из памяти. Тотчас.


Подруга – почти жена, как она считала, почти жена, надо лишь подождать, пока Васька разведется, – подруга хозяина сети ресторанов проснулась и поняла, что жизнь дала трещину. Васька не появлялся и не звонил уже четвертый день, а дежурный перевод кинул на карточку как подачку, без всяких там «детка, купи себе новую тряпочку, скучаю, хочу, сегодня загляну, разденься к моему приходу». Надо срочно звонить этой старой перечнице, приятельнице, к слову, его бывшей жены, погадать, узнать, что делать. Но тут же сообразила (она сообразительная, все отмечают!), что эта чернокудрая цыганка-гадалка-приятельница бывшей жены ей приснилась. Некому звонить, не у кого погадать, беда… Разве поискать в Гугле или спросить кого?

Расстроенная барышня пролистнула список контактов, увидела незнакомый: Мара. Кто это – Мара? Маникюрша? Нет, та – Мура. И барышня беспощадно стерла ненужный номер.


Сергей так ослаб за последний год, что спал после обеда всякий день. Болезнь, все проклятая болезнь… Между сном и пробуждением, до того, как прозвонил будильник – он поставил на три часа дня, чтобы успеть к врачу, – подумал, что надо бы позвонить жене, сказать, чтобы сегодня не приезжала, после врача ему не захочется ни с кем разговаривать, даже с ней. А ехать-то далеко, ведь они так и не начали жить вместе, одним домом. Это была ее идея, дескать, романтика в браке сохранится, а он заболел почти сразу после свадьбы, и совместное житье могло превратиться в обузу для нее, чего Сергей не хотел категорически. Прекрасная чернокудрая смуглая Мара, и уколы мочегонного, не дай бог, и больная постель, судно, может быть… Нет, только не это.

Сел на постели, окончательно пробудившись. Подумал, припоминая, все ли собрал выписки и справки для визита к врачу. Заодно прокрутил свой сон – надо же, какими убедительными бывают сны на грани реальности! Мара, жена, позвонить – да, веские воспоминания. Одна нестыковка: он не женат.

– Голубчик, у вас прекрасные снимки! – Врач глядел на Сергея, словно тот симулянт. – Не знаю, что вы себе внушили, но снимки, подчеркиваю, прекрасные. Это не мой случай. Попробуйте с психотерапевтом. Такие фобии тоже не сахар, само собой. Но все же полегче, чем то, что по моей части. Удачи, голубчик!

Сергей не дошел до своей квартиры, он позвонил этажом ниже, и соседка Катя округлила глаза при виде шампанского и полной сетки черешни.


– Надежда Юрьевна! – Юрист или страховой агент, она не поняла, был одет нетипично: не облачен в строгий деловой костюм с галстуком, а затянут серыми кожаными портками с короткой широкой серой же толстовкой сверху. – У меня редкий случай в практике: ввести вас в наследство, о котором вы не знаете. Это приватизированный чердак на улице Гаршина, дом 6.

Надежда схватилась за виски:

– А квартира? Сгорела? Квартира Мары? Там же вещи родителей, семейные альбомы… А Мара?

– Не волнуйтесь, пожалуйста! Понимаю, что неожиданно. Но приятно, так? Никаких сонаследников. Никакого пожара. Ваш отец приватизировал помещение за несколько лет до смерти, и согласно его распоряжения, требуется ввести вас во владение сегодняшнего числа сего года. Вы же единственный ребенок?

Надежда хотела возразить, но вспомнила, что возражать нечему. Единственный ребенок, да.

– Вещи? Фотографии? – Она заставила себя уточнить.

– Какие вещи на чердаке, милая? – урезонил юрист или страховой агент. – Вам еще предстоит их завезти. Но бумаги в порядке, чердак зарегистрирован как квартира, ей присвоен номер 66. Поздравляю!


– Твоих следов не осталось снаруж-жи, ты наш-ша. – Жаркий шепот обволакивал ухо Мары саваном, но жар был ледяным. – Куш-шать подано, – и это последнее, что она услышала до.

Смерть Орфея

1. Миф

Они жили долго и счастливо так долго, что Евридика вспомнила о смерти.

«Мы не можем умереть в один день, – подумала она. – Если Орфей умрет первым, жизнь для меня станет непереносимой, и зачем она? Лучше умру вослед, немедля. Если же первой умру я, Орфей сможет прожить еще много-много лет; пусть будет мучиться, бедный, но сочинит прекрасную песню, потому что любовь длится дольше жизни. Песня останется в веках, но стоит ли это мук Орфея? Так пусть первым умрет он и, значит, избежит страданий. А я расплачусь за обоих».

Вечером за ужином Евридика была нежнее обычного и спросила мужа:

– Помнишь, когда-то мы могли проговорить с тобою до зари, и спать совсем не хотелось?

– Да уж, – ответил Орфей, разгрызая голубиную косточку, – непростое было время. Ты спрашивала ни о чем, морщила лоб во время томительных пауз, ясно было, что говоришь сама с собой, но мне приходилось соответствовать и подыгрывать. Какое счастье, что все это позади, можно молча поужинать, быстро заняться любовью и уснуть, чтобы встать рано утром и приступить к полезным делам.

Так Евридика узнала, что любовь все-таки короче жизни, а узнав – растерялась. Перестала загадывать о будущем и думать о смерти, варила к обеду похлебку, на ужин жарила голубей и стирала белье по понедельникам. Тем временем Орфей умер.

Жизнь действительно стала непереносимой, и Евридика сказала богам:

– Меня ужалила змея печали. Я хочу последовать за мужем, если невозможно вернуть его. Исполните мою просьбу – или вы не всемогущи?

Боги спросили:

– Разве тебе не показались обидными его речи как-то раз за ужином? – И Эрида, богиня раздора, растянула в улыбке влажные коричневые губы.

– Только жена может обвинять мужа, потому что всегда найдет ему оправдание. Если захочет, – возразила Евридика.

– Ладно, – согласились боги, – можешь забрать мужа. Не потому что разумна, а потому что твой отец Аполлон – один из нас, и он заплатит. Но помни: ты погонишь мужа из царства мертвых, как овцу, и если он оглянется


на тебя, останешься в мире мрака вместо Орфея. А твоему отцу, златокудрому служителю света и любителю искусства, в любом случае придется заплатить пестрыми длиннорогими быками и прелестными мальчиками.


– Ты запомнил, чего не должен делать? Не оглядывайся! – Евридика с тревогой смотрела на Орфея. Как похудел в царстве мертвых, как побледнел и, наверное, перестал по утрам жевать стебли сельдерея для бодрости!

«Даже испытания судьбы не излечили ее от суеверий», – немного раздраженно подумал Орфей, однако, промолчал, опасаясь обидеть жену неуместным замечанием. Хватит уже, поговорили-покритиковали друг друга, помнится. Он терпел почти до середины пути из Аида, но сколько можно потворствовать женским капризам? Сама же дрожит от страха, устала, не разбирает дороги – спотыкается, он слышит, как жена спотыкается и падает! Сколько глупостей, отнюдь не прекрасных, он сотворил, исполняя ее прихоти в далекой молодости! Правила – вздор, их придумывают исключительно на потеху наблюдающим. Ему не до развлечения богов, когда Евридика еле дышит от усталости.

Орфей решительно развернулся:

– Давай руку, дальше пойдем рядом!

В пустоте за его спиной нимфа Эхо еле различимо повторила чей-то вздох.

Он так и не написал песню на смерть жены, посвятив себя Дионису. Собутыльницы Менады растерзали людскую память, поэтому никто не помнит, что случилось на самом деле.

В отместку Аполлон придумал болезни для виноградников, а пестрые длиннорогие быки и нежные мальчики перевелись вовсе.

2. Факты (Правда об Орфее)

– Женщина лежит на полу. Короткие темно-русые волосы с желтыми мелированными прядками плохо сочетаются с рыжим ворсом ковра. В таком ракурсе особенно заметно, что руки женщины несоразмерно длинны, а шея коротка. Она лежит, пытаясь поймать кадр, фотографирует меня для афиши. Знаю, что буду на снимках – вылитый Джим Моррисон: тугие кудри, упругие ягодицы, плавные икры. Орфей, одним словом, неважно, сколько мне веков, выгляжу всегда на двадцать пять. Лет, конечно. Она уже суетится на уровне моих коленей, гладит их, целует. Не хочу ее, в общем-то. Эва подсматривает, ревнует. Безошибочно чувствую, что Эва подсматривает, но тело привычно подводит, тело жаждет близости, и мы: я и женщина с камерой – сношаемся на рыжем ковре. Сношаемся, потому что «заниматься любовью» относится только к Эве, той, что заглядывает в щель неплотно закрытой двери. Эва вытерпит, не впервой. Эва знает, это издержки моей работы, это деньги для нас обоих, это Таиланд зимой, Италия весной, квартира-машина, красивая одежда для Эвы и нескучный быт. Как певец продержусь недолго, если не обеспечу образ, вызывающий интерес публики, бóльший, чем мои песни. Но я его обеспечу. А Эва, ну, на то и жена, чтобы быть с мужем в горе, а пуще – в радости.

– Эта женщина – третья за неделю. В нашем доме. А сколько их снаружи? В гостиницах на гастролях, в студии на репетициях и записи, в саунах, кабаках, на квартирах заклятых друзей! Муж говорит – потерпи! Сколько терпеть? Если бы я знала, что надо выдержать, допустим, три года и четыре месяца, я бы не мучилась: легче, когда срок отмерен. Но я не знаю сколько, долго ли еще… Он не старится, может быть, потому что продал душу дьяволу искусства? Его искусство весьма условно… Настоящее – это опера, а не то, что он выдает речитативом. Не старится – тоже для красного словца, типа того, что душою не стареет. Мотается по городам и весям с концертами, одевается, как тинейджер, куролесит ночи напролет, а наутро у него плохо с сердцем, приходится переносить запись в студии, и мне достается врать одним, уговаривать других и утешать самого. Первый раз он изменил мне у нас дома, еще и полугода не прошло, как поженились. А может, раньше.

– Эва постарела. Утром, когда мы пили чай – по утрам только зеленый чай, никакого кофе, и овсянка, а что такого, уже привык к овсянке, даже не противно, – так вот, утром взглянул на Эву, сидящую против окна на веранде, на Эву, залитую безжалостным майским солнцем, и оторопел. Эти морщины, тусклые волосы, этот усталый взгляд и растянутая на груди трикотажная туника – ничего от прежней восторженной девочки, резвой и прелестной десять лет назад. Или пятнадцать? Спросить, когда последний раз ходила к косметологу, – бестактно, сказать, что должна поддерживать имидж моей жены, – бестактно вдвойне. Но надо что-то делать. Ей надо что-то делать, мы же должны соответствовать друг другу, мы семья практически образцовая, мало кто может похвастаться крепкой семьей, это такая фишка. Это – бизнес. Жаль Эву, действительно, жаль. Такая была красотка! Не заметил, как все быстро свернулось. Есть же ботокс, в конце концов, мезотерапия, если боится пластических хирургов. Надо гримершу Светлану попросить, чтоб вразумила Эву, самому советовать нельзя, обидится. И так не вовремя, как раз, когда Эдуардыч собрался отойти от дел, когда надо всей семьей лицо держать, в прямом смысле тоже. Как еще сложатся отношения с новым администратором? Что-то не нравится он мне, холодный, скользкий тип.

– Милый мальчик, это бессмысленно! Я люблю тебя, как любила бы младшего брата. И не провоцируй, не стану платить мужу той же монетой, любовники не по моей части. Почему говоришь, что не пыталась? Еще как пыталась, особенно поначалу. Такая скука с оскоминой, так противно после. Любовь короче, чем жизнь, и это печально… Что же остается? Только верность… Постель, заваленная цветами, у меня уже была… Разлюбила подарки, сюрпризы, они представляются расплатой, как в анекдоте: чем же вы так провинились перед женой, если покупаете сотню роз? Не смешно, согласна. Не надо клятв и угроз, не надо отчаиваться, ты безнадежно молод, ты – маленький… Это солнце в сентябре, как проклятое, как будто последнее на свете…

– Эва? Здравствуйте, это из больницы Святого Георгия. Да, та, что в Озерках. Вам надо подъехать… Попытка суицида… Оставил записку с вашими координатами. Нет, всего лишь переел таблеток, вкусные таблеточки, видать, попались. Через пару дней переведем из реанимации в общую палату, но пока еще рано. Можем договориться, если не хотите своему юному родственнику портить биографию психиатрическим диагнозом…

– Малыш, как ты меня напугал! Посмотрим, может, когда-нибудь… Не обещаю. Ладно, обещаю, только без глупостей! Да, я заберу тебя из больницы.

– Маринка, мне кажется, что я умерла и воскресла! Другая жизнь, другие заботы, мой дорогой мальчик. Тебе, наверное, неприятно слышать, ты так предана нашему Орфею… Но у меня и подруг-то нет, своих подруг… Что ты говоришь? Проколол палец струной? Как Ричард Кейд? Давно? До сих пор температура под сорок? Куда его отвезли? В гнойную хирургию, в больницу Святого Георгия… Это не я плачу, это боги смеются, не обращай внимания. Выезжаю.

– Эва сидит напротив окна. У нее незнакомое мне платье, новая прическа, похудела, осунулась, тени под глазами, но как помолодела. Как же она великолепна, моя жена! Взгляд беспокойный, непонятный взгляд. Долгие гастроли выдались, особенные, больничные. Сколько капельниц, УФО, переливаний крови, антибиотиков. Наплевать! Не сознавал, пока не вернулся «оттуда» из небытия, как соскучился по дому, по Эве. Неужели она решилась-таки на пластику? Нет, не похоже, не заметно. Тоже соскучилась за месяц разлуки? Теребит скатерть длинными пальцами, и маникюр свежий, нервничает, как девочка, как десять лет назад. Или пятнадцать? Переживает, не привез ли с собой очередной роман – ха-ха – из больнички? Что значат все эти романы – Эва одна, прочее – это прочее. Если бы не проблемы с новым администратором, махнуть бы с ней сейчас к морю, запереться от всех. В конце концов, можно перенести назначенную встречу и заняться любовью, как когда-то днем до обеда, вместо обеда, прямо сейчас. Эва, жена моя, дай мне руку! И наплевать на диету, будем обедать дома, хочу жирную жареную свиную отбивную! Нет, Эва, нет! Ты не можешь уйти от меня! У меня отпуск почти на две недели, у нас с тобой отпуск, поедем к морю… Простим друг другу мелкие грешки, не плачь! Клянусь, никогда больше! Сама знаешь, практически с того света вернулся… Ты умная женщина, понимаешь, любовь – это одно, а жизнь, ну, в жизни всякое бывает. Никогда больше! Не оглянусь! Не покидай меня, любовь моя, поедем к морю, будем жить в маленьком белом домике, где волны с белыми барашками добегают до самого порога, где пахнет свежей горечью миндаль и склевывают рыбы сердолик. Эва, ты слышишь, я почти придумал новую песню – для тебя!

– Он не выдержал две недели, не дошел и до середины срока. Конечно, молоденькой итальянке-горничной с быстрыми глазами было наплевать, кто он такой, она не слышала его песен, не позарилась и на деньги, довольно скромные для того курорта. Мой Орфей немолод, но обаяние не стареет, его обаяние, не мое. Они устроились прямо под окнами белого домика на некрашеной деревянной скамейке, и он не озаботился прикрыть ставни, чтобы ветер относил жадные стоны в море, а не затягивал в спальню.

– Эва, это смешно, – терпеливо объяснял он. – У меня не складывается новая песня, а контракт на альбом уже подписан. Сама знаешь, тут все средства хороши. Не делай из мухи слона!

– Вернись ко мне! Когда сможешь, – просил мальчик, милый, волшебный, но чужой. Он почти поправился после неудачной, к счастью, попытки отравиться. Как это было по-детски, даже по-женски. – Никогда не будет поздно, – обещал мальчик.

И я вернулась.

Не к юному любовнику. Вернулась к смерти от мужа, от своего Орфея. Потому что жизнь, как ни крути, короче любви, даже если смириться с этим невозможно.

Он не записал новый альбом, его растерзали не менады, кто бы сомневался, а критики. Как певец он умер. Но нашел себя в другом жанре и успешно ведет популярную телепередачу, такой же юный душой, но одетый уже не как тинейджер, а солиднее. Мешки под глазами не портят его обаяния, правда, на меня оно больше не действует. Я по другую сторону.

Крылышки. Дедал (женский вариант)

1

Оля вырвалась из дома первый раз за зиму. Снег сухо шуршал и царапался, кусты норовили выскочить из-за поворота и уколоть острой веткой, жесткий наст на пригорке вскрывался клочьями прошлогодней травы – лыжня была отвратительная. Справа, совсем рядом бежали электрички, выдыхая, как утверждала бабушка, отбросы тяжелых металлов. Электрички везли свободных лыжников в прекрасные экологически чистые дали. Слева под защитой прорванной местами железной сетки сутулилось полузаброшенное садоводство с фанерными домиками, за которым простирался бескрайний бетонный забор.

Оля подумала, что, наверное, ее лыжная прогулка не стоила затраченных усилий, но упрямо продвигалась по мелкой лыжне. Когда она дошла до поля, снег стал плотнее и белее, лыжи побежали проворнее. На краю поля тянулась к холодному небу рябина с красно-коричневой корой, стая незнакомых круглых и серых пичужек на ней весело свистела, расклевывая высохшие ягоды. Оля посмотрела на бойких пичуг, не смутившихся ее появлением, засмеялась и поняла, что счастлива и свободна. Лыжи легко заскользили вперед, выглянуло робкое розовое декабрьское солнце, и повалил снег, мягко осыпая лыжню, лыжницу и весь быстро белеющий мир. Далеко впереди летела крупная птица, Оле захотелось догнать и разглядеть ее; она прибавила ходу, улыбаясь, дыша немного неровно, потом побежала скорее, еще скорее, но птица не приближалась. Оля бежала резво, как не бегала давно, с детства; вот исчезли электрички справа, поле с выступающими кое-где сухими хворостинами замелькало и съежилось, лыжи скользили совсем уж плавно, а крупная птица оглянулась, посмотрела лыжнице в глаза и ухмыльнулась. Только тогда Оля поняла, что давно уж бежит по воздуху, а поле, лыжня и даже мелкие пичуги остались внизу. Не испугалась, но удивилась – ненадолго, шум крыльев за спиной, ее собственных крыльев, объяснил все. Птица сделала широкий круг, ведя Олю за собой, как на веревочке, и потерялась в темнеющем небе. Оля шаркнула лыжами раз-другой, заскрипели трава и песок на мелкой лыжне, замелькали кривые домики. Земля. Тело показалось непривычно тяжелым, руки-ноги гудели и мелко дрожали.

«Где же крылья?» – подумала Оля, перехватила лыжные палки одной рукой, провела другой за спиной, ощупывая неповрежденную ткань курточки, уронила на снег промокшую варежку и медленно направилась к дому. Электрички насмешливо кричали в спину что-то обидное.

2

Растянувшиеся на неделю праздники – суровое испытание для хозяйки. Муж понимает отдых как длящийся с утра до вечера обед перед телевизором, ребенок требует развлечений и сладкого, бабушка снует из комнаты в кухню в три раза чаще и быстрее обычного кидается под ноги, что не так уж трудно при ее росточке.

– Дайте мне передохнуть хоть полчаса, – возмущается Оля, а бабушка простодушно удивляется:

– Передохнуть? Так ведь выходные.

Первым из игры выбывает муж, взрослые мужчины менее других способны к длительной обороне. Сразу после бабулиной реплики он предлагает:

– Иди сюда, сейчас боевик начнется, американский. Только захвати из кухни чего-нибудь вкусненького, что там у нас осталось? Салат кончился, нет? И пивка посмотри, если теплое, поставь в холодильник.

– Я вам кто, домработница? – приступает Ольга с готовностью. – Подай-принеси? Новый год ваш один чего мне стоил, с утра салаты резала, мясо тушила, все пятки у плиты оттоптала.

– Ну, чего ты заводишься? Я же и на рынок за картошкой сходил, и ковры пылесосил, – неумело защищается муж. – И пиво я покупал.

– Вот-вот, за пивом ты себе сбегал, не забыл. И коньяка прихватил. – Ольга разогревается перед основным наступлением.

– Ляля, ну ты же сама почти весь коньяк и выпила! Не сердись, давай картошечки пожарим и будем кино смотреть.

– Драная коза тебе – Ляля, – обращается Ольга к вечно зеленому, как новогодняя ель, фольклору, преображая его на свой вкус. – Ты что мне в августе обещал, когда мы на юг не поехали? Что зимой уж наверняка, хоть на неделю выберемся, хоть во вшивую Финляндию. А сам?

Оля кстати вспоминает, что подарил на Новый год подруге Людке ее муж, и первая сверкающая слеза выползает на свободу, первая тарелка летит на серый линолеум.

Муж постыдно отступает, приглушает звук телевизора и сам идет за пивом, стараясь шлепать босыми ногами как можно тише.

– Мам, а почему Финляндия – вшивая? – интересуется ребеночек, явно придуриваясь.

Он-то не боится битья тарелок и простых слез, покрепче папаши будет. Его можно пронять лишь полновесными рыданиями, но у Оли нет сил и особого желания. Карие глазенки смотрят на нее выжидающе и нахально. Сынок сосет круглый леденец на палочке и норовит ухватиться липкими руками за что-нибудь подходящее: за новые шторы или гобеленовое покрывало на диване.

– Сколько раз я тебе говорила не трогать шторы грязными руками! Выброси изо рта эту гадость!

– Но ты сама мне подарила коробку, сказала, что Дед Мороз прислал. А Димке, между прочим, Дед Мороз прислал велосипед!

– Это стыдно – завидовать чужим подаркам! А сейчас все равно зима, и твой Димка далеко не уедет на велосипеде.

– А ты обещала на лыжах поехать со мной и с папой! Пусть бы не во вшивую Финляндию, пусть за железную дорогу, там есть лыжня, я знаю, – тянет ребеночек противным голосом.

– На лыжах не ездят, а ходят. И вообще, спроси своего папу, почему мы никуда не поехали.

– Папа на работе устал, а завтра его опять вызывают, – враждебно отвечает детка, и Ольга удивленно разглядывает его пушистую макушку. – А ты, мама, злая!

Сын пугается собственной смелости и отступает поближе к отцу, мужское братство, само собой, первым делом, ну а девушки потом. Они сидят на диване, упрямо обнявшись, два мужичка в спортивных турецких костюмах, глядят в телевизор и не замечают ее изо всех невеликих сил.

– Дождалась, – удовлетворенно резюмирует бабушка. – А нечего грешить на праздниках, нечего скандалить. Вот уж тебе собственный сын заявляет, и правильно заявляет, что, злая, мол. Ты одна здесь такая особенная, одна нежная и ранимая, остальные, стало быть, чурбаны бесчувственные. Чего добиваешься-то? Чего злобишься? Все тебе не так да не эдак, не упакаешь[4] на тебя. Дите довела до невроза, вон и не растет через это. Они сейчас и так все дохлые от патогенной экологии, а тут еще ты с тарелками. Если бы мы в свое время нервы распускали, никаких Кузнецовых с Гарднерами не хватило бы. Воспитательница! Даже поскандалить красиво, со вкусом не умеешь. На внешний эффект бьешь, во всем однообразие. Вот я в свое время…

Ольга пошатнулась, но устояла. Бабуля самый сильный боец в семье, но и на нее найдется управа. От частого использования прием не стал действовать слабее, странно, что бабуля так и не научилась держать удар.

– Воспитательница… В свое время… Ты бы в свое время свою дочь воспитывала как надо. Что же со мной, внучкой, живешь, а не со своей правильно воспитанной дочерью? На моих харчах, в моей квартире? Молчишь? Ну так и не вмешивайся, не лезь под руку. В своем доме ни сочувствия, не говорю уж, понимания, хотя бы покоя…

Бабушка съежилась, зашаркала войлочными тапками к мойке – это у нее первое дело, как занервничает, сразу посуду мыть, якобы нервы успокаивает. В квартире наступила долгожданная тишина, тихонько бубнил телевизор в гостиной, вода слабо журчала по желобкам хрустальной салатницы с присохшими остатками рубленой картошки, морковки и прочих составляющих регулярно уничтожаемого, но бессмертного «оливье».

Оля оглядела опустевшее поле боя, лишь моль кружилась под самым потолком, мелко хлопая слабосильными крылышками, осыпанными белой пыльцой, как перхотью. Ольга несколько раз глубоко и шумно вздохнула, зашла в спальню и тщательно прикрыла за собой дверь. Застекленная лоджия не заклеивалась на зиму, в комнату потянуло холодной свежестью. Створки самой лоджии открылись легко, без скрипа. С двенадцатого этажа улица выглядела странно подвижной, Ольга так и не сумела привыкнуть к ее суете. Наконец-то она счастлива и – ненадолго – свободна. Оля шагнула наружу, поток воздуха привычно ударил в лицо, заструился по плечам. Пока падала, этажа так до седьмого, успела испугаться и ужаснуться, но потом крылья развернулись и подняли ее выше крыш. Пролетая свои окна, Ольга услышала, как кричит муж:

– Ляля, ты опять не взяла куртку, простынешь!

Все-таки они любили ее, как умели.

Пифия

Соня всегда спала плохо. Это у нее наследственное. Засыпаешь в два, в три встаешь в туалет, и получается уснуть лишь к пяти утра, а в восемь – вставать на работу. Но за такой беспощадный режим Соню вознаграждали яростными сновидениями. Сны были разных цветов, длительности и плотности. А еще не были летучими: запоминались целиком и надолго.

От какого-нибудь сновидения могло чуть ли не неделю мутить, но не слишком, а так, будто съела много сметаны за один присест. Зато всю неделю Соня крепко спала и ночами видела там, за веками, только мягкую черноту. Но – проходило, и она снова возвращалась к двойной жизни. Да-да, у Сони было две жизни, как у подпольного миллионера Корейко: наяву, где Соня инженер в проектном институте и бесповоротно одинокая женщина, и во сне, где она кем только не перебывала.

Так что удивить Соню во сне было трудно. И потому, когда ей приснилось, что бывшего одноклассника, а ныне участкового врача Валю Четверикова по кличке Тетрациклин ограбили и выкинули на ходу из поезда, Соня и ухом не повела. Но потом – Люська, жена Тетрациклина. В Сонином сне она лежала в каком-то просторном помещении на тахте с пододеяльником в желтый цветочек, а над нею стоял подъемный кран и мало-помалу опускал свою стрелу с ножом на конце прямо на Люську, целясь непосредственно Люське в живот. Лицо у Люськи благостное, что-то вроде, мол, доктора зря не разрежут, знают, что делают. «Дождалась, дура! – досадливо подумала Соня по пути в туалет в три часа ночи. – Дотянула. Давно ей говорили аппендицит вырезать. Нянчится со своим отростком». Позвонила утром подруге – так просто, узнать, как жизнь, – и Люська бодро отрапортовала, что собирается в лодочный поход со «своим» и со всеми нашими, жаль, ты у нас такая занятая, на работе горишь. И Соня продолжила гореть ровным сонным пламенем.

Эля и Рудик падали в самолете. Интересно, что кроме их двоих никого и не было, то есть получалось, что самолет падал исключительно ради Эли и Рудика. Еще забавнее то, что общий колорит сна, как и двух предыдущих, был радостный, светлый. Эля и Рудик отлетали, тихо и загадочно улыбаясь Соне, мол, погоди, ты тоже узнаешь, как это прекрасно – падать.

Тут у Сони сдали нервы. Через десятые руки она выяснила телефон родственников Эли в Адлере, где сейчас отдыхали друзья, и позвонила по межгороду спросить, не забыла ли Эля у нее косметичку месяц назад, а то лежит какая-то, неизвестно чья. Рудик грешным делом подумал, что никакая косметика Соне уже не поможет – лечиться надо, а на словах передал, что погода отличная, купаемся, загораем, сколько раз и тебя, дуру, звали, а ты все – денег нет, денег нет.

Потом у Четверикова ребеночка Юрки перестали образовываться сопли, даже козявок в носу не стало. И вот он сидит в Сонином сне на табуретке с совершенно сухим носом и растерянным лицом, а Люська со свекровью Клавдией Петровной на заднем плане шелестят; знаете, как во сне: не разговаривают, а телепатируют или шелестят, дескать, врач сказал, конечно, ужасно, ужасно. Без козявок – это верная смерть, зато в носу ковырять не будет. А Валя Тетрациклин, папаша, значит, Юрочкин, задумчиво выкидывает в окно носовые платки, и летят они белыми лебедями прямо в бездну, красиво – страх!

Соня честно дотерпела до вечера и позвонила Четвериковым. Подошел шестилетний Юрик и на вопрос, нет ли у него насморка, громко втянул в себя полкило соплей. Но Соня не дура, Соню не проведешь. Мальчик мог быть лишь представителем семьи. И она подробно расспросила Юру о здоровье и благополучии всех родственников. После того как мальчик с удовольствием сообщил, что бабушка не может носить тяжелые сумки, потому что у нее геморрой, Люська выхватила у Юрика трубку и сказала, что понимает, что Соне поговорить не с кем, но дети не виноваты, к тому же они, дети, давно хотят писать. Обиженная Соня тем не менее сочла своим долгом поинтересоваться, все ли у мальчика благополучно с мочевым пузырем. Люська посчитала вопрос за издевку, оскорбилась и бросила трубку.

Соня извелась. Каждую ночь на ее друзей и добрых знакомых падали осколки метеоритов, наезжали на бешеной скорости кареты с лошадьми, нападали дикие крысы, ястребы-домушники, врачи-убийцы, моджахеды и проповедники-маньяки.

Соня как стихийно верующий агностик перед сном любила перебрать в уме всех близких, таким образом намекая Господу, что неплохо бы обеспечить им долгую жизнь без болезней и катастроф, а также оказать по возможности помощь в приобретении стиральной или простой машины. Сейчас она решительно отказалась от этой привычки. Чем чаще о близких вспоминает, тем больше вероятность, что они ей приснятся, и пиши пропало… Видя в себе живой источник мирового зла, Соня сочла, что ежели с кем из друзей не общается, то делает тому доброе дело, и за это ей должны быть благодарны. Но благодарности ни от кого не увидела по той простой причине, что ни с кем не виделась.

Ей уже приснились полные света и воздуха трагические сны с пятнадцатью знакомыми в главных ролях, но тот факт, что ни с кем из них (Соня специально узнавала) ничего плохого наяву не случилось, почему-то совершенно не успокаивал ее.

Да Господи ты Боже мой! Ну, вырезали бы Люське аппендицит, если что; ну, упали бы Эля с Рудиком на самолете в море – может, и выплыли бы, кстати говоря; ну, смазывали бы Юрику ежечасно нос вазелином – удобно, баночку можно в кармане носить… За Шурика, за него по-настоящему тревожилась Соня. Он не приснился ей еще ни разу, и Соня недоумевала и трепетала.

Да, о том самом Шурике болела у нее голова, с которым семнадцать лет назад учились в одном институте, который после женился на своей молодой жене Тоне, после запил, после уехал в Африку на заработки, после стал делать карьеру, после опять запил… В общем, сами понимаете, Шурик.

И вот наконец Шурик сидел в кресле в Сонином сне. Она взяла его за руку, нежно так взяла, и Шурик уснул. Тихо, спокойно, быстро, как иногда от слабости засыпают выздоравливающие после тяжелой болезни люди. Наяву в такой ситуации Соня бы, наверное, от счастья с ума сошла, а во сне испугалась. К тому же декорации на сей раз были мрачные, едко достоевские, с серыми стенами, обшарпанным креслом и грязным от машин и пешеходов снегом за окном.

С трех утра, едва выбравшись из дурного сна, Соня металась по квартире. В восемь решила, что уже не слишком рано, и позвонила Шурику – поговорить с молодой женой Тоней. Может, ничего, может, еще есть надежда, жив еще. Обойдется как-нибудь…

Когда трубку снял Шурик, Соня растерялась.

– А Тоня где? – тупо спросила она.

– Ушла, – угрюмо ответил Шурик.

– Куда?

– Туда, – злобно сказал Шурик. – На Пестеля.

Соню совершенно не интересовало, что такое делают на улице Пестеля, ясно одно – туда уходят насовсем.

– Шурочка, я тебе после позвоню, – пискнула Соня.

Она чувствовала себя так, как если бы выдали командировочных миллион рублей и отправили в город Кременчуг. Это же что теперь делать-то? Как же я теперь буду? Почему-то подумалось, что супы она умеет варить только из пакетика, а из каш – одну овсянку. Домоводство Соне не давалось.

Тут позвонила Люська, сообщила, что Рудик подцепил дизентерию в своем Адлере, валяется там в инфекционной больнице, и даже в почти тяжелом состоянии; Элька вся извелась, какой, к черту, загар.

– Фрукты потому что немытые не надо есть, – автоматически произнесла Соня и задумчиво повесила трубку.

После обеда Люська позвонила еще раз и, всхлипывая, сообщила, что лодочный поход у них с Тетрациклином накрылся из-за серьезных неполадок по ее женской части, а ведь муж мог бы и раньше заметить, врач все же!

– Давно надо было все вырезать… – машинально проговорила Соня, думая о своем, и теперь уже трубку повесила Люська.

«Ах, Шурик, – думала Соня, с тяжелым сердцем влезая в блузку и юбку. – Только бы ты не храпел, а то я вообще спать перестану».

Кандид, или Оптимизм

Ясно же, что Инга интересуется мной давно и всерьез. Стоит только появиться на пороге в комнате смежников, где Инга сидит, как она тотчас опускает глаза, делает вид, что не замечает меня, и – ну, это заметно только мне – краснеет. А на редких корпоративах в нашем проектном бюро по случаю той или иной годовщины какого-нибудь праздника, на тех корпоративах, когда после посиделок в конторской столовой устраиваются самостийные танцы, Инга прячется от меня за пыльными бархатными портьерами при первых звуках танца, считающегося медленным, то есть того, что танцуется парно. Это крайне трогательно, если бы не ее неумеренное кокетство. Оно переходит всяческие границы, надо же понимать, что нельзя бесконечно дразнить мужчину притворными отказами.

В прошлом году в ноябре я пригласил Ингу в кафе. Нет, не вечером, нельзя же так сразу, а в обед, просто кофе попить. Еще не зная толком, что она собой представляет, но подозревая, что под дерзким беретиком ее очаровательные мозги, как и мозги всех наших дам-проектировщиц, поражены бациллой феминизма, я позволил ей расплатиться за свой кофе и доходчиво, даже несколько избыточно и пространно объяснил, почему так поступил. Полагаю, ей действительно было интересно, потому что поначалу она еще хихикала, но далее слушала меня серьезно и ни разу не перебила. Я намекнул, что могу рассказать еще много нового и неожиданного для нее, но позже.

И вот началось оголтелое кокетство.

Через неделю, день в день, я снова пригласил ее в кафе. Инга замялась и ответила, что не может, потому что ждет телефонного звонка от подруги. Через две недели на подобное предложение ответила, что плохо себя чувствует и не хочет выходить на улицу. Мне закралась в голову нехорошая мысль, что я, возможно, недооценил масштаб ее феминизма: следовало тогда, в первый раз, позволить ей заплатить за мой кофе тоже. Однако через месяц увидел, что Инга, отказав мне, идет пить кофе с лысым Лёнчиком, и понял, что это не феминизм, а кокетство с ее стороны и более ничего.

Четырнадцать раз за оставшиеся полгода я приглашал ее в кафе – безрезультатно. Надо отдать должное, в выборе причин для формулирования отказа она не повторялась. Засомневался: может быть, она каждый раз действительно не могла? Тем не менее наша история тянется второй год, и, учитывая, что она мною все так же интересуется, я понял, что пора менять тактику.

Сегодня специально, извинительно коварно выждав, когда обеденный перерыв закончится, я зашел к смежникам и решительно вызвал Ингу в коридор для серьезного разговора. Она нервно сморщила нос, но я и так знал, что волнуется, что мне эти вазомоторные реакции!

– Инга! – сразу приступил к сути вопроса. – Я приглашаю тебя вечером на лекцию о формах развития современного джаза.

Взглянула на меня – наконец-то, а то все вбок смотрела – и промямлила, что ей очень жаль, но как раз сегодня она должна навестить больную бабушку.

Но взяв быка за рога, я не собирался его отпускать.

– Инга, – по-мужски продолжил я, – а если бы я вчера тебя пригласил, ты бы пошла?

Странное выражение на ее лице сменилось вовсе непередаваемым. Она даже хрюкнула, пусть деликатно по-девичьи, но хрюкнула! На слух я не жалуюсь, уловил безошибочно. Ох уж это мне несносное кокетство! А еще феминистка!

Короче, решил, что на сегодня с меня хватит. Sapienty sat[5], знаете ли, как говорил Вольтер.

А завтра еще посмотрим.

Нимфа Эхо

Вера была беленькая. Вся насквозь беленькая и субтильная.

Волосы у нее недлинные, легкие, ореолом вокруг головы – пух одуванчика, а не прическа.

По ожиданию и ассоциациям, по неверно понимаемым аллегориям девушки по имени Вера должны бы быть надежными и внушающими доверие, то есть корпулентными брюнетками, на худой конец, темно-русыми.

Вера была совершенно беленькая, даже ногти у нее просвечивали и никогда не отрастали хотя бы на полсантиметра: гнулись, ломались. Глаза, конечно, голубые, рот маленький, ступни и руки, как у ребенка. Одевалась соответственно: свободные брюки со спущенной талией, широкие бесформенные футболки, белые кроссовки; по-детски одевалась. Никаких юбок с разрезом, никаких декольте. А маникюр – ну, откуда маникюр на таких ногтях, не ногтях – ноготочках?

Семья Веры проявила проницательность, не тетешкала ее детство, напротив, довольно рано отселила дочь в квартиру бабушки, а бабушку взяла к себе, поменяв их одну на другую с пользой. Бабушка обрела власть распоряжаться семейным меню на неделе и очередностью стирки. Вера обрела свободу – на неделе, как бабушкино меню. По выходным свобода отдыхала, Вера проводила выходные с семьей.

Свобода недели, звонкая и пугающая, угрожала. Вера спасалась книжными (умолчим о реальных) романами, но они тоже были беленькими и субтильными внутри файлов, даже внутри обложек бумажных книг не удерживали от притяжения темной вседозволенности. Ведь это были просто беззащитные выдуманные слова. А реальные ее романы – эхо, всего лишь эхо вычитанного вымысла.

Требовалось что-то решать, потому что заочная учеба в институте не могла быть опорой. И Вере повезло, как везет детям: нашла работу по будущей специальности, пусть в небольшой компании. Теперь у нее были работа на неделе и семья по выходным (учеба, свидания или книги – вечерами). Очень быстро, как у детей, опоры (работа и семья) сплавились в единое жизненное плато. Как всякое плато оно имело лишь два измерения, но держало крепко. Два измерения без третьего, дающего объем, существовали лишь для Веры, другие-то, взрослые, по-иному воспринимают.

А время идет, что-то снаружи происходит, Веры не касаясь: два года, три и вот уж совсем незаметно пять. Ох, уже касается, ранит: умирает папа. Мама и бабушка, семья то есть, сами норовят по выходным опору искать. В Вере.

На работе тоже… Проблемы на работе. На Веру принялись надеяться, давно ведь работает. Тяжело! Но, не признаваясь себе, приятно же!

Хотя что уж приятного в том, что папа умер. От Веры ждут поддержки, ждут, что она сама станет жизненным плато для своих близких. Обретет незыблемые измерения, пусть два. Устойчивые. Практически вечные – еще на десять лет или двадцать. Не навсегда же? Нет?

А что Вера? Вера отзывается, как эхо, она готова. Она привыкла жить в двух измерениях. Тем более что учеба закончилась, а романы в жизни случаются реже, чем в книгах. Вера готова, но надо отдохнуть, прежде чем окончательно лечь двумя измерениями в семье и на работе. И она берет тайм-аут, едет в отпуск в Турцию. В последний раз перед взрослой жизнью. На сей раз одна, без подружек, по-взрослому.

– Я ничего тебе не обещаю, – сказал Павел в прохладном номере отеля: кондиционер включен на «полную громкость», потому что они задыхались от потного и сладкого труда любви. – Я не могу быть опорой. Терпеть ненавижу клятвы и заверения.

– Ничего, – повторила Вера и перевернулась на бок, чтобы встать, но он удержал ее, придавив потное, несмотря на прохладу, беленькое плечико тяжелой ладонью.

– Лежи! Что принести? Вина? Минералки?

Так Вера поняла, что ее плато стало объемным, третье измерение вырвалось на свободу и образовало пространство.

Они пили вино, минералку и телесные соки друг друга, сушили кожу под солнцем, успокаивали тела неверным морем, возвращались в номер, а после Вера вернулась домой. Павел тоже, но в другой дом, другой город и другую страну.

Курортные романы не имеют продолжения, Вера об этом почти помнила: у нее случилось несколько таких, наверное. Наверное, Павел знал об этом.

– Мне надо так много рассказать тебе, – говорила Вера телефонной трубке, на самом деле Павлу. Но трубка – вот она, в руке, легкая, черно-красная с двумя дисплеями. А Павел – она не знает, где на самом деле, у мобильной связи свои недостоверности. «Мне надо так много рассказать о себе» – это привычная Верина формула в семье, на работе, внутри привычного плато. Но с появлением третьего измерения фраза означала иное.

Рассказать – значит спросить: а как ты? О чем ты думаешь, глядя в окно? О чем засыпаешь? Вера не умела хитрить, ей действительно было важно – как ты? Значение двух привычных опор прежней жизни не умалилось, они держали ее. Но дышала она – в третьем измерении, обнаружив эту способность только сейчас, на тридцать втором году жизни. И отзывалась эхом только туда: как ты, милый?

Она не могла объяснить себе уверенность в их общем будущем ничем, кроме самой уверенности. Не докучала звонками, не устраивала проверок, не закатывала сцен, не сочиняла загадок. Была спокойна, просто дышала и отзывалась на его звонки. Ничем, кроме той же уверенности, не могла объяснить его внезапный визит.

– Ты хрупкая, как нимфа, – говорил Павел в их первый вечер уже в Верином городе. – Кажется, сломаешься без опоры! А тащишь на себе семью и работу. Так нельзя! Пора тебя спасать! – Смеялся, вроде как в шутку сказал, но скулы и уши оставались серьезными. Уши еще как умеют смеяться, когда всерьез смеешься.

Вера не хотела лгать, пыталась объяснить про плато и поддержку, она от природы честна, как эхо, но так же, как эхо, кокетлива. Опасное сочетание. Жаль, с предыдущими беленькими любовями не удавалось вот так, по душам. Хотя зачем жалеть, к счастью!

– Я не встречал подобной женщины, – признал Павел. – Хрупкой и сильной. Все хотели получить от меня: обещания, поддержку, слова. Ты же отдаешь, не спрашивая.

Вера убедилась, что они говорят на одном языке, пусть о разном. Но это неважно. Из трех измерений главнейшее – вертикаль, и она его обрела. А двумя оставшимися можно пожертвовать.

Через полгода Вера вышла замуж и уехала, оставив свое плато. Именно оставив, а не оторвавшись от него. Как плоскость, без которой можно дышать. У нее началась совсем другая жизнь.

Мама иногда плакала в черно-красную трубку телефона. Но Павел научился ограждать жену от всего внешнего. А может, умел с самого начала.

Последний учитель

Несовершенных – ну, что лукавить и оправдываться – просто сбрасывали со скалы.

Божественная бездна: массив стеклянно-радужного темного базальта, под ним красные слои песка, ниже холодные синие пласты глины – а дальше сверху не видно. Они-то, сброшенные, видели и другое: отражение звезд, вкрапления драгоценных камней: смех сердоликов, задумчивость хризолитов, ярость рубинов и мудрость сапфиров. Но падали быстрее, чем могли оценить то, что видят.

Они гибли десятками и сотнями – в пропасти. Если складывалось неприлично большое число несовершенных, приходилось придумывать причину. Истории нужна причина. История – это инвестиции в будущее, это важно и окупается с процентами. Причин для массовой гибели немного: эпидемия (что лучше и удобнее всего, но не всем летописцам везет жить в период эпидемий), катастрофы, война, в конце концов. Можете придумать что-нибудь новенькое? Вперед! Даже если придумка неубедительна, важна новизна.

С душегубством медийных персон – известных за пределами своей области – обстояло проще, но тоже хлопот хватало. И отсутствие Интернета в то время – благо. Любая сеть (как учитель не могу не обратить вашего внимания на первоначальное значение слова «сеть»!) запутывает.

Для убийства Пифагора сочинили мятеж в Метапонте, плодородной греческой колонии. Мирной, сыто-сонной. Ох уж эти мне простодушные ахейцы! Фантазия переписчикам истории отказала – какой мятеж там, где лоза, засунутая почкой в землю, плодоносит уже в первый сезон? Там, где еды больше, чем можно съесть и продать, где рабы ленивы, а женщины – напротив?

Александр Македонский, конечно, выдумщик, но ничего лучше тривиального отравления аконитом – в духе Агаты Кристи – не придумал для убийства своего учителя Аристотеля. Сколько же Шурятка на свидетелей потратил, страшно представить? Но – деньги у него были.

Ученики Платона оказались честными, причин не придумывали: в апокрифах так и значится – убит учениками. Но это – удел безупречно совершенных педагогов, гениальных. Обычных совершенных учителей убивали просто так, без политических памфлетов, без лжи и резонерства. Без толчка в пропасть (божественную бездну) – просто резали или душили. Как Александр I своего отца и магистра Павла I, к примеру.

Со мной у них, ученичков, не заладилось. Я ведь средний, не гений, но и не дурной учитель.

Думаете, что этот миф – убийство учителей учениками – сродни прочим фантазиям? Не верите, не стану настаивать. Но зерна истины в любом мифе, как водится, прорастают. Хотя вода в горшке, где проклюнулись зерна, дурно пахнет.

Начиналось всегда одинаково: собирали талантливых детей. Учителя впадали в энтузиастическое неистовство и спорили, кто лучше научит. Те, что похитрее, основывали собственные школы, дабы исключить сравнение, хотя бы в стенах школы. Это не спасало, вспомните о Платоне, Пифагоре. У них-то как раз собственные школы… Были.

Я учил и вне школы, иной раз одного ученика от младенчества до зрелости; и в гимназиях, сообща с другими, такими же наивными учителями, как я – в то время. Пока учил детей, сам учился у них и заражался юной энергией. Но за энергию надо платить, хотя бы и не по квитанции. Я запустил свое хозяйство, виноградники. Мне стала неинтересна плата за обучение, хватало восхищения, а времени – нет, времени не хватало. Моя жена, типичная рабочая лошадка, устала тащить дом на своем горбу, сделалась сварливой, после откровенно злой. Родные дети смеялись надо мной. О детях еще расскажу… Жена не выдержала, ушла, то есть выгнала из дома меня. Теперь уже надо мной смеялись другие дети – ученики, те, что посмышленее и понахальнее.

А времена менялись. Человеческая мысль развивалась, куда-то шло человечество… Учить становилось интереснее, конкуренция среди преподавателей росла. Появился термин «несовершенные учителя», открылась бездна, «звезд полна», как позже напишут. Впрочем, с этой божественной бездны я и начал…

Учителя начали убивать «несовершенных» из своей среды сами. Это была первая волна. «Плохих» учителей наивно сбрасывали со скалы. После перепишут: дескать, в бездну летели несовершенные младенцы, младенцев историкам сбрасывать не так стыдно, прецеденты есть.

Позже за учителей взялись ученики. Они взрослели, богатели, получали высокие должности и даже заделывались правителями. Новым владыкам мешали свидетели их нерасчетливых ошибок отрочества. А божеству государственности требовались смышленые крепкие жрецы без старых привязанностей, что тянут назад и призывают к бессмысленной раздаче благ кому-то неважному, оставшемуся в смешном детском прошлом.

Несмотря на риск и страх перед смертью, чей образ заведомо напоминает черты талантливого ученика, существовало много школ и учителей. В те времена государства частенько жили мирно, но именно тогда начали переписывать историю, придумывая войны, эпидемии и катастрофы, чтобы скрыть неловкие массовые убийства преподавателей. Вы уже поняли, к чему клоню? Так просторная воздушная Античность сменилась ржавчиной Средневековья. Да-да, именно из-за нехватки учителей. Империи ослабели от недостатка авторитетов и дисциплины. Гунны, взращенные суровыми, отрицающими фантазию учителями, оседлали Европу. Но меж детей гуннов (дети есть дети) тоже встречались талантливые. Они торопились, эти пришлые подростки-недоучки, – утверждать свое и завоевывать. И убивать учителей. А поскольку торопились, убивали и чужих учителей тоже. Собственно, мракобесие Средневековья именно от дефицита классных руководителей.

Итак, учителей стало мало, и вышло нам послабление. Не всем, лишь посредственным.

Я привык прятаться под попоной посредственности, да и был посредственностью, наверное. Я выжил.

Я учу детей не только добру, или наукам, или искусствам, я учу их жизни. А она – разная. Цветная, пахучая, опасная. Я соблазняю, как положено учителю, так бывает соблазнителен кентавр: не только для женщин, но и для кобылиц, детей и правителей, бесконечно соблазнителен самой своей двойственностью.

Я, кентавр Хирон, обучая, меняю суть учения, меняю тезисы, но оставляю направление – к свету. Точно так неразумные божьи коровки всегда ползут по направлению к солнцу, потому их называют – божьи.

Я усвоил уроки детей и учу их хитрости и обману в числе прочих дисциплин. Улисс по прозвищу Одиссей обнаружил в этих науках особенные таланты, но оказался добрым мальчиком и ни разу не посягал на мою жизнь – приятная неожиданность. Но я регулярно меняю образ, от школы к школе, от века к веку, – меня еще зовут Протеем. Раньше звали. Пусть это не родное имя. Но время умаляется, моя милая Античность занимала более половины того, что случилось после, – сами видите. Хотя бы по объему ссылок в Интернете.

Я вынужден постоянно менять места обитания, имя, учеников – это само собой! Но я счастлив! Несмотря на одиночество, риск, неблагодарность!

Сколько было талантливых учеников! И это многое искупает.

Но вот родных детей учить не довелось. Мой первенец – дочь Гиппа – пошла в лошадиную породу, родилась четырехногой, хотя мать ее была крайне привлекательна в человеческом обличье. О, эти стройные сильные бедра! Чувственные ноздри! Не будем о прочем… Как всякая нимфа, она не умела удержать ни облик, ни честь. Облик меняла на лошажий – это если со мной. Честь потеряла с пастухом Эвером, праправнуком известного Ноя. А чего еще ждать от переменчивой нимфы? Но я не в обиде, в нимфах понимал… Моя наука дочери-первенцу была ни к чему: пытался учить, пока бегала стригунком, тщетно. Зато девочка удачно вышла замуж. Пригодилась-таки если не наука, хотя бы статус образованной (лошадки). Следующие дети, можно сказать, родились на конюшне. Жена, сходив налево, догадала, что жеребят рожать легче. И грудь не портится – козы тут как тут. Ведь в Греции как? Коз хлебом не корми – дай ребеночка взрастить! Детки не говорили даже на койне, только ржали – надо мной, уже жаловался. Кроме состязаний колесниц и качественной травы их ничего не интересовало.

Но я учил других. Асклепия вот – медицине. Сын Аполлона, не какой-нибудь пацанчик из степных племен! Он еще только осваивал высокий греческий язык, с трудом удерживался на моем крупе, цепляясь за шерсть розовыми безволосыми пальчиками левой руки, а правую уже тянул к белене, траве воскрешения. Даже в младенчестве его волновала тайна бессмертия. Асклепий – из первых учеников. Он не пытался меня убить, в те времена об этом еще не задумывались. Он, напротив, хотел оживлять умерших и преуспел (в чем и моя заслуга). Убили как раз его – Зевс, конечно. Почему «конечно» – не объясняю, понимающему достаточно. Об учителе, кентавре Хироне, не вспомнили, межгалактического авторитета у учителей не было, что говорить, еще и созвездия наши не определились!

О следующем ученике – по медицинской науке – и вспоминать стыдно: Патрокл. Любитель афродизиаков, в знании их свойств он превзошел меня. Первое убийство совершил еще мальчиком, не справившись с ароматом сельдерея, вызвавшим несоразмерное влечение к товарищу по игре в кости. Да, этот убил бы меня, если бы его не манила любовь к Ахиллу и убийствам вообще, на меня Патроклу просто не хватило времени. Ахилл тоже мой ученик… Но мальчика погубила любовь к струнным инструментам и женским тряпкам.

Первые ученики – самые любимые. Почему моим первым так не везло? Ведь решительно все были настоящими героями и многие – талантливы.

Актеону преподавал охоту. О, тот узнавал ход зверя по движению листа на дереве! Понимал язык гончих! Но теми гончими разорвала его Артемида. Чего ждать от завистливой девственницы! Такая сублимация. Девственность-то потерять не может, Зевс запретил, вот и ярится.

Учил географии Диониса и Ясона. С первым отправился в Индийский поход, чтобы мир показать, ради второго (силы у меня уже не те были, чтобы на палубу с пирса прыгать) изобрел глобус. Гениальные мальчики! Но Дионис спился, а Ясон неудачно женился и пропал в браке, как кашалот в мелком заливе. Оба забыли и географию, и учителя за своими проблемами. Не убили.

Братья Диоскуры – отличные наездники и лошадей понимали. Чуть не породнился с ними, надо же младших дочерей пристраивать, но чересчур были задиристы. Неудивительно, что пали в случайной драке. Знал, чем дело кончится, судьба Тюхе шепнула (любила иной раз на мне поскакать, ну и, как у женщин водится, не сдерживала во время скачки своих предсказаний).

Наблюдая такую горестную статистику, я бросил обучение наукам и взялся за искусства. Но первый же мой новенький золотой мальчик Орфей отразился старой неудачей: повторил судьбу географа Ясона, на свой певческий лад. Выбрал не ту жену и сгинул вслед за ней, не успев посягнуть на жизнь учителя.

По-хорошему убил меня любимый ученик, ставший настоящим другом – когда подрос, разумеется. Геракл, племянник, сын моего авторитарного братика Зевса. Но все мы, герои и мыслящие боги, – родственники, стоит чуть ковырнуть родословную. Обиднее всего то, что убил племяш не за науку, не из обиды за пережитые унижения, а случайно – как стрела поражает цель. Не собирался убить именно меня, стрелял, на кого Зевс пошлет: хандра напала. Ох, как обидно! Не выношу шутки богов – они бестактны и точны. Пришлось менять облик, путать следы через созвездие Стрельца-Кентавра, возвращаться в ином обличье. С тех пор скрываюсь.

Иной раз подумаешь: может, лучше пьянствовать, впадать в буйство, как прочие кентавры? Но я давно не кентавр. К чему жеребячество? Так учеников не догонишь…

Увы, не всегда вовремя узнаю, кто из вчерашних детей достиг цели, – далеко спрятался, так далеко, что иные новости приходят с опозданием на человеческую жизнь. Кто-то из моих учеников правит миром… Государством, имею в виду, извините греческий диалектизм. И я легко прощу им казнь воспитателей – хотят изменить мир к лучшему, а в лучшем из миров нет места истории. Забудьте, что утверждал вначале – это профессиональная деформация. Истории нет и не будет. Только мифы. Отголоски, переложения. История – это прошлое. К чему оно? Интимное прошлое… Чтобы утолить жажду интимности, хватит жены, покинувшей меня.

Но свою жену Харикло я лично – и давно – перевез через Лету. Догадались? Хирон – Харон – невелика разница. Если быть точным, а учитель обязан быть точным, даже посредственный учитель, Хароном я стал на обратном пути, оставив на полях асфоделий не только жену, но и букву из своего первого имени.

Не ищите, сейчас у меня совсем другое имя. И новые ученики.

Россыпью