Память сердца — страница 14 из 99

Теперь у Сергея был помощник, и дело пошло ходко. С утра они принимались за работу – чистили дымоход или перекладывали по-новому кирпичи. Работа была не тяжелая (в сравнении с карьером), никто не стоял над душой и не подгонял. Сергей хорошо клал несложные трехоборотные печки. Его стали приглашать в поселок, где жили вольнонаемные, и там им частенько перепадала миска щей или горбушка хлеба. Но однажды вышла неприятность. Они перебирали печь в лагерной больничке, когда в палату ворвался надзиратель.

– Вот ты где, гаденыш, я тебе покажу, как воровать!

И он накинулся на Шевякова с кулаками. Это был дюжий мужик с большими ручищами, полагавший, что может сделать с заключенным все, что захочет, и ему за это ничего не будет.

Однако на этот раз все было по-другому.

Сергей быстро подошел к нему и крепко схватил за локоть. Надзиратель вскинулся, словно не веря глазам.

– Тебе чего? Ну-ка быстро отошел!

Сергей опустил руку.

– Не надо его бить. Если он виноват, ведите его в оперчасть, там разберутся. Я все время с ним был, он ничего не мог украсть, я бы заметил. Да и зачем это? У нас и так все есть.

Все время, пока Сергей говорил, надзиратель бешено вращал глазами, будто видел что-то такое, что не укладывалось в сознании. Наконец он сообразил и резко толкнул от себя Шевякова, тот повалился на пол, ударившись головой о приступок.

– Ты что, фашист, заступаться будешь? Я тебе покажу, как пасть открывать! – И он бросился на Сергея. Но тот отпрыгнул в сторону и схватил лежавший на притолоке столярный топорик.

– Не подходи, а то секану! – крикнул он, поднимая топорик над головой. – Мне все равно тут подыхать. – И он сделал шаг навстречу, крепко сжимая рукоять.

Надзиратель застыл на месте, лицо его задергалось. Он силился что-нибудь сказать, но язык ему не повиновался, и ноги словно бы приросли к полу. Впервые в жизни он узнал, что такое настоящий страх – не то щекочущее нервы чувство, когда колеблешься и принимаешь решение в борьбе с самим собой, а самый настоящий ступор, полный паралич, когда тело действует независимо от сознания, подчиняясь инстинкту, который говорит: стой на месте! Или: упади и притворись мертвым! А чаще всего так: беги без оглядки! (Иногда, конечно, попадаются такие удальцы, у которых отсутствует инстинкт самосохранения, и страх им неведом. Но среди надзирателей и опричников такие индивиды до сих пор не замечены.)

Как бы там ни было, а надзиратель попятился от Сергея. Взгляд его был прикован к сверкающему лезвию топорика: он вдруг очень отчетливо представил, как это лезвие вонзается в его тугую башку и оттуда брызжет алая кровь, падает крупными каплями на грязный пол вместе со спутавшимися волосами. Это было отвратительное видение, и он все пятился и пятился, пока не распахнул спиной входную дверь и не вывалился в коридор. Послышался звук быстро удаляющихся шагов, какое-то ворчание, и все стихло. Инцидент таким образом был исчерпан. Хотя Сергей понимал, что его ждет очередное разбирательство, снова его будут обвинять в нападении на конвой и в буйстве. Но он нисколько не жалел о содеянном. Не заступиться за товарища он не мог – такой уж был у него характер.

Вечером, когда бригада строителей подошла к лагерю, с вахты вышел надзиратель со списком в руках и стал зачитывать номера. Все, кого он называл, торопливо проходили через распахнутые ворота, по обеим сторонам которых стояли конвоиры с винтовками. Когда очередь дошла до Сергея, надзиратель оторвал взгляд от бумаги и задумчиво посмотрел на него, словно решая, что с ним делать.

– Ты сейчас зайди на вахту, там дежурный тебе все объяснит.

Шевяков беспокойно дернулся.

– Я с ним пойду, расскажу, как все было!

Надзиратель перевел на него тяжелый взгляд.

– Шуруй в зону. Без тебя разберутся.

Сергей сделал ему успокоительный знак.

– Иди в барак, я скоро приду. За меня не переживай! – И коротко кивнул, словно утверждая сказанное.

Вся бригада пошла от лагерных ворот в зону, громко разговаривая и размахивая руками, а Сергей свернул направо к деревянному одноэтажному домику, в котором размещалась вахта.

Там его уже ждали. Дежурный поднялся навстречу, спросил строго:

– Ну что, допрыгался? В штрафной лагерь захотел?

Сергей остановился на середине помещения. На него с любопытством смотрели конвоиры, на лицах играли снисходительные улыбки. По их лицам Сергей понял, что ничего страшного ему не грозит. Если бы ему клеили очередное дело, то вызвали бы в оперчасть и там допрашивали, как это было в «Днепровском», когда он зашил себе рот. Тот случай, как видно, сыграл свою роль, и дело ему уже не клепали, а просто решили объявить готовое решение – не расстрел и не новый срок, и даже не штрафной лагерь (если бы ему присудили штрафняк, то не сказали бы об этом, а просто вызвали на этап – и дуй себе по холодку! Да и не могли так быстро управиться, такие дела не решаются за несколько часов).

– В общем, так, – произнес дежурный, – тебе присудили десять суток строгого карцера, вот постановление начальника лагеря.

Сергей бессильно опустил руки.

– За что?

– Как за что? А кто хотел зарубить надзирателя, я, что ли? Спасибо скажи, что легко отделался! И баба эта недавно приходила, сказала, что нашла свой пиджак у себя дома. А если бы не нашла, так вы бы с напарником вместе пошли под суд, отвесили бы обоим еще по десятке. Повезло вам.

– Так я и говорил, что он не виноват! Я с ним все время был, заметил бы, если что. Да и зачем ему пиджак? Где он его носить будет, на парашу, что ли, в нем ходить?

– Ты тут не умничай! – возвысил голос дежурный. – Шибко борзый, как я погляжу. Мы тебе рога-то быстро поотшибаем. Еще раз кинешься на конвой с топором, сразу пристрелим, так и знай.

– Он сам на меня полез. Я просто припугнуть его хотел, чтобы не дрался.

– Вот и получи десять суток. И моли своего итальянского бога, чтобы все так и закончилось. В тридцать восьмом тебя бы за такие штучки сразу к стенке поставили.

Сергей хотел ответить, но сдержался. Да и что толку спорить? От дежурного ничего не зависело, он просто сообщил ему о наказании, а решение было принято в другом месте и другими людьми. Изменить тут ничего было нельзя. Заключенных расстреливали за косой взгляд, за двусмысленную улыбку или вовсе без всякой причины – просто потому, что конвоирам что-то там померещилось, или начальник лагеря проснулся в плохом настроении, и ему пришла нужда сорвать на ком-нибудь злобу. Все об этом знали – и заключенные, и лагерная администрация. Знали и принимали как должное.

Прямо с вахты, не заходя в свой барак, Сергей пошел в лагерный изолятор. «Десять суток – не десять лет. Уж как-нибудь…»


Но изолятор есть изолятор, а Колыма есть Колыма. На седьмой день пребывания в ледяном каменном мешке у Сергея поднялась температура, и он не смог утром встать по подъему. Семь суток полуголодного существования, ледяной пол и голый цемент сделали свое дело. Сергей заболел, да так, как никогда еще не болел. Голова сделалась страшно тяжелой, и не было сил ни двигаться, ни думать о чем-нибудь. Как сквозь пелену видел он надзирателя, стоявшего в дверном проеме и что-то говорившего со злобной гримасой; надзиратель приблизился и толкнул его ногой в плечо. Тело колыхнулось, но боли он не ощутил и даже не почувствовал удивления, словно это происходило не с ним. Он безучастно смотрел на надзирателя, а тот шевелил губами и забавно гримасничал, так что Сергею стало смешно. Запекшиеся губы его дрогнули, он улыбнулся – страшной улыбкой обессилевшего, вконец измученного человека. Надзиратель так и застыл с открытым ртом, потом повернулся и пошел из камеры. Лязгнула железная дверь, и все стихло. Сергей блаженно закрыл глаза. Как хорошо! Нет ни желаний, ни чувств. Умереть прямо сейчас – вот была бы красота! – не подумал, а почувствовал он. Все его естество просило покоя, он жутко устал от этой проклятой жизни, от беспрестанной борьбы, от безысходности, от несправедливости, которая творилась каждый день, каждую секунду их беспросветной жизни.

После обеда Сергея увезли в больницу. Там – в относительном тепле и уюте – он быстро пошел на поправку. Его чем-то кололи, давали какие-то таблетки – все это он равнодушно принимал, почитая за счастье эту вот неподвижность, чувство покоя. Обычная железная кровать с провисшей панцирной сеткой казалась ему каким-то чудом. Застиранные измочаленные простыни и тонюсенькое одеяльце приводили в умиление. Он уже и позабыл, что можно весь день спать на простынях на отдельно стоящей кровати, когда никто не толкает тебя в бок и не трясет вагонку так, что с нее сыплются опилки. Санитары и врачи были всегда сосредоточены и молчаливы, смотрели по большей части в пол и никому не грубили, никого не ругали последними словами – это тоже было чем-то необыкновенным – что-то вроде оазиса среди выжженной солнцем пустыни. В этой-то больнице Сергею улыбнулось счастье. Улыбка была недолгой, но и этой малости хватило, чтобы поддержать его слабеющие силы и веру в себя. Так незримые сущности приходят к человеку на помощь в минуту отчаяния – когда, кажется, все уже потеряно и надежд не осталось.

В нашем случае спасительная сущность приняла облик обаятельной двадцатипятилетней женщины – вольнонаемного врача той самой больницы, в которой оказался Сергей. Как она оказалась на Колыме – не важно. Подобные случаи не были такой уж редкостью, когда врачи бросали налаженный быт и ехали на край земли, на риск и лишения – чтобы спасать жизни тем, кого общество прокляло и объявило вне закона, но кто нуждался в уходе и помощи, в заботе и слове сочувствия. Это было не только исполнением клятвы Гиппократа, но и потребностью души, исполнением той миссии, которая была заповедана Судьбой.

Надежда (так ее звали) была терапевтом в лагерной больнице, но, как и все терапевты на Колыме, вынуждена была делать несложные хирургические операции, быть стоматологом и окулистом, лором и фтизиатром, а также психиатром, анестезиологом, кардиологом, онкологом и урологом. Самых трудных больных она отправляла в центральную колымскую больницу на «Левый берег», а всех остальных спасала сама (кого еще можно было спасти). Когда она впервые увидела Сергея на больничной койке, то вдруг остановилась, будто уткнулась в стену, и, наклонив голову, стала всматриваться в заросшее щетиной лицо. Так она смотрела несколько секунд, потом опустила взгляд и молча пошла из палаты, о чем-то напряженно думая. Больные проводили ее недоуменными взглядами – она так ничего никому и не сказала.