Память сердца — страница 34 из 99

Но Мамалыгин всё уже решил.

– Я дам тебе записку к одному человечку. Поедешь прямо к нему. Он выручит на первое время. А если тут чего изменится, я сразу дам знать. Ну же? Соглашайся. А то ведь не отстанут эти ироды. Уж я знаю. В тридцать четвёртом тоже так было: кто пошустрее оказался – сразу же уехал из Ленинграда! Их и не тронули. Про них просто забыли! А остальных всех загребли. Я тогда дурак был, не послушал умных людей, вот и загремел сюда. У чекистов ведь так: им план надо выполнять. Берут подряд всех, кто под руку попался. А если проскользнул сквозь пальцы – твоё счастье! Через год вся муть осядет – и все про тебя забудут, живи дальше, если сможешь, конечно…

Мамалыгин крепко сжал кулаки, устремил невидящий взгляд на щелястый пол. По скулам заходили желваки, несколько секунд он сидел неподвижно, словно борясь с чем-то внутри себя. Потом шумно выдохнул и просветлённым взором посмотрел на Костю.

– Ну что, по рукам, али как?

Костя всё думал. Про то, что оставаться ему здесь опасно, он и сам уже догадывался. А спорил больше для вида, а ещё от обиды и бессилия. Что бы он теперь ни сказал, какие бы доводы ни привёл – всё это ничего не значило. И когда Мамалыгин встал, Костя решительно поднялся и пошёл вслед за ним.

Лаврентьев сидел за столом, склонив на грудь тяжёлую голову и упёршись взглядом в лежащий перед ним циркуляр. Услышав шорох, поднял голову и несколько секунд смотрел на вошедших бессмысленным взглядом. Потом словно одумался и коротко кивнул:

– Чего вам?

Мамалыгин сделал пару шагов по ковровой дорожке и остановился.

– Вот, мальца привёл. Поговорить нужно!

Лаврентьев оглядел Костю с ног до головы.

– Поговорить… это можно. Только быстро давайте. Некогда мне. Что там у вас?

Мамалыгин повёл плечами.

– Так что, – молвил как бы с сомнением. – Малый наш увольняться надумал. Учиться ему надо, экзамены сдавать. Сегодня последний день у нас работает.

– Как последний день? – вскинулся заведующий. – А заявление где, почему я ничего не знаю?

– Заявление он сейчас напишет! – с готовностью подхватил Мамалыгин и повернулся к подростку: – Умеешь писать? Научили в школе?

– Научили, – усмехнулся тот.

– Тогда бери бумагу, садись и пиши! Так, мол, и так, прошу уволить с первого марта тысяча девятьсот тридцать восьмого года… в связи с тем, э-э-э, что мне нужно учиться. Фамилию внизу напиши и дату поставь… сегодняшнюю. Помнишь, какое сегодня число?

Мамалыгин безостановочно говорил, обращаясь главным образом к подростку, но краем глаза наблюдая за Лаврентьевым. Тот сидел молча, думая о чём-то своём. Это и хорошо. Незачем ему знать про то, что Костя увольняется неспроста. Станут его потом спрашивать: куда девали малолетнего агента мировой буржуазии? И он честно ответит: ничего не знаю! Агент уволился, потому как имел на то право. А куда уж он делся, ему неведомо. Откуда ему про это знать?

И ему поверят, потому что он будет говорить с полным убеждением и с неподдельным чувством. Дело на него заводить не станут. А если и заведут, ну так что с того? Свидетели подтвердят, что прямых контактов с подростком он не имел, договориться ни о чём не мог, потому что тот сразу пришёл с готовым заявлением, и Лаврентьев это заявление подписал – без всякой задней мысли и опаски. А что тут такого? Всё как положено! Он ничего не нарушил!

Все эти размышления вихрем пронеслись в голове Мамалыгина. О себе он в этот момент не думал. Опыт старого лагерника подсказывал ему верные решения, которые приходили откуда-то изнутри в уже готовом виде. И если его самого начнут мотать и тыркать, так он то же самое скажет: парню было не с руки ходить каждый день по три километра на работу да обратно столько же! Он живёт один-одинёшенек, ни пожрать приготовить, ни постирать ему некому. Вот и плюнул на всё. Решил уехать. Что ж тут удивительного?

Да, так он им всем и скажет! А уж они пусть поступают, как им подсказывает совесть, если она у них есть. Уберечься тут ни от чего нельзя. Загадывать наперёд бессмысленно. Но уж коли так всё складывается, так и он будет поступать, как подсказывает сердце. Это всё, что у него есть в данную минуту. Сердце и голова. А ещё немного совести – ровно столько, чтобы помочь попавшему в беду подростку.

Костя тем временем заполнил каракулями тетрадный листок в синюю клетку и подал его Лаврентьеву. Тот принял трепещущий лист двумя руками, поднёс к лицу и стал разглядывать, хмуря брови и морща лоб, потом о чём-то подумал и протяжно выдохнул.

– Что ж, всё с тобой ясно. Стало быть, я тебя увольняю. Катись на все четыре стороны. Учиться тебе надо! Наработаешься ещё, когда подрастёшь!

Взял со стола перьевую ручку, обмакнул в стоявшую тут же чернильницу и нацарапал на бумажке несколько важных слов.

– Всё, свободен! – провозгласил, откидываясь на спинку. – И ты тоже свободен! – перевёл взгляд на Мамалыгина. – Чтоб завтра к вечеру всё у меня было в полном ажуре! Начальство к нам придёт кино смотреть. Со звуком там помаракуй, а то вечно у тебя слов не разобрать. Всё, шуруйте оба! Мне ещё отчёт нужно писать.

Мамалыгин и Костя двинулись к двери, но на пороге Мамалыгин задержался. Обернувшись, спросил, как бы между прочим:

– А расчёт ему когда получать? Хорошо бы сегодня деньги в кассе забрать. А то чего он завтра сюда попрётся? Сами же сказали, начальство тут будет. Увидят пацана, разные вопросы станут задавать. Вам же ещё и влетит за него!

Лаврентьев досадливо поморщился. Никак он не мог приступить к своему отчёту. Захотелось вдруг выругаться и врезать изо всей силы кулаком по столу. Но он сдержался. Лишь поджал губы и молвил утробным голосом:

– Пусть к пяти в кассу подходит. Я скажу Клаве, чтоб выдала ему зарплату за февраль. И чтоб я его тут больше не видал!

Мамалыгин послушно кивнул и попятился вон из кабинета, толкнул Костю локтём, и оба они вытолкнулись в коридор. Несколько секунд молча смотрели на затворившуюся дверь. Наконец Мамалыгин обернулся и произнёс с важным видом:

– Так-то, братуха! Я сейчас нацарапаю записочку к нужному человеку, потом получишь расчёт в кассе, забирай отсюда все свои вещи, чтобы ничего не оставалось, и дуй домой. Хорошо б тебе сегодня же уехать! Но это не получится. Тут тебе не Москва. Трамваи тут не ходят. Завтра уедешь, с утреца. От нас пойдёт машина на двести восьмой километр, я попрошу, чтобы тебя посадили в кузов. Прокатишься с ветерком. Ты молодой, выдюжишь! Приходи завтра утром ровно к восьми, только в клуб не заглядывай, а жди на улице, чтоб никто не видел. Я сам к тебе выйду. Да смотри не опоздай! И никому не рассказывай, куда едешь. И про записку смотри молчи! Тебе сейчас укрыться нужно, чтоб ни одна живая душа не знала, где ты есть. Даже я! – Мамалыгин едва заметно усмехнулся и посмотрел сверху вниз на Костю. – Да ты не бойся, я тебя не выдам. А ты там на двести восьмом километре долго-то не сиди. Там транспортная база, народу полно. Поживёшь пару месяцев, когда тепло придёт, а потом езжай дальше по трассе. Где-нибудь перекантуешься, пока тут всё уляжется! Езжай на Стрелку, а ещё лучше – на Левый берег. Там большая больница. Может, санитаром тебя возьмут… не знаю, сам смотри, не маленький уже. До лета как-нибудь перетерпишь, пока навигация начнётся. А там и на материк можно рвануть, если, к примеру, отца твоего не отпустят. Ну а отпустят, тогда вместе решите, как вам быть!

Костя согласно кивнул. Последняя реплика ему понравилась.

– Я всё понимаю, – раздумчиво молвил он, – я работать буду! В автомастерские попрошусь. Я тут в посёлке познакомился с ребятами, помогал им моторы чинить. Они мне всё объясняли. Я уже многое умею. Машину могу сам водить!

– Вот и хорошо, это то, что надо! – одобрил Мамалыгин. – Автослесари везде нужны. Трасса большая, машин много, ломаются часто. А ремонтировать не каждый может. Тут, брат, нужно в моторах разбираться! Ну да ничего, ты парень толковый, научишься. Главное, слушайся взрослых! Что тебе говорят, мотай на ус, а сам знай помалкивай! Поменьше говори, целее будешь. Станут про родителей спрашивать, скажи, мол, ничего не помню! Или лучше скажи, что нет у тебя ни папы, ни мамы, мол, сирота, и весь сказ! – Он вдруг замер, пошамкал губами и махнул рукой. – В общем, сам гляди. Начнут копать под тебя, всё равно разнюхают. Уж больно громкая у тебя фамилия. Отца твоего многие тут знают да и про тебя небось слыхали. Не все же отцы своих детей сюда привозят. А твой батя не побоялся. Да-а-а, знал бы он, что так обернётся, не стал бы тебя зазывать. Небось сам бы поскорей уехал. Хотя что толку! Его бы и дома точно так же взяли. У нас так! Если надо будет, из-под земли достанут! Да, парень, зря ты сюда приехал. Сидел бы лучше дома возле мамки, в школу свою ходил, девчонок дёргал за косы. Принесла тебя нелёгкая, теперь вот выпутывайся…

Инженер ещё что-то бормотал, но Костя уже не слушал. Он понял одно: в жизни его наступает перелом. С прежним покончено навсегда. Не будет больше домашнего уюта, не будет школы и не будет матери с отцом. Домой к матери он не поедет, чтоб не навлечь на неё беду. А отца он долго теперь не увидит. С отцом случилось страшное несчастье, и помочь ему ничем нельзя. Это он не понял даже, а почувствовал как непреложную истину, так зверь чувствует опасность и покидает насиженное место, так кедровый стланик загодя опускает свои ветви, предугадывая близкую стужу. Вот и Мамалыгин советует ему уехать как можно дальше. Стало быть, тоже не верит в счастливый исход. Вон как смотрит – печально и сочувственно. Это ничего, что он бранится и ворчит. Костя уже научился видеть эту двойственность в поведении взрослых, губы произносят одно, а глаза говорят другое. Эта двойственность возникает как раз тогда, когда всё очень плохо. Тогда меняется голос, суровеет лицо, а глаза смотрят пристально и строго, так что хочется плакать. Лучше бы инженер вовсе ничего не говорил, но и не смотрел бы так, будто Косте настало время умирать. Чтобы не видеть этого взгляда, Костя отвернулся и стал собирать свои вещи: положил в холщовый мешочек потемневший от чая гранёный стакан и гнутую ложку, бросил в мешок тетрадку, химический карандаш и круглое зеркальце. Больше ничего у него тут не было. Можно было и этого не брать, но инженер настоял, чтобы он ничего не оставлял. Видно, в этом тоже был некий смысл. Костя не спорил. Мамалыгину он под