Память сердца — страница 48 из 99

Староста камеры указал всем вновь прибывшим их места, написал на кусках фанеры фамилии и инициалы и прибил к изголовью. Мы молча расположились и тоже погрузились в тяжёлые думы.

Староста и еще один уголовник были осуждены народным судом к высшей мере. Они подали заявление на помилование в Верховный Совет и ждали ответа. Сидели они в этой камере около месяца, говорили, что каждую ночь расстреливают людей, осужденных по пятьдесят восьмой статье.

Настал вечер. Где-то далеко послышался шум трактора. Заключенные соскочили с нар и прильнули к щелям в стенах (барак был построен из бревен без пазов). Стал смотреть в щель и я, сдерживая дыхание. Вижу, как с горы спустился гусеничный трактор с санями, на которых стоял большой короб. Подъехал к бараку. Остановился. Но мотор работает. Казалось, ничего страшного для нас нет. Но заключенные молча и неотрывно продолжали смотреть во двор тюрьмы.

Наступила ночь. Каземат ярко осветился прожекторами. Из палатки вышли пятеро и подошли к нашей камере. Трое в форме, в красных фуражках, с автоматами, двое – в гражданской одежде. Во рту у меня сразу пересохло, ноги стали ватными, нет сил ни двигаться, ни говорить.

Со скрежетом открылась металлическая дверь. Они вошли и вызвали пять человек. Все названные медленно двинулись к выходу… Напрягая последние силы, собственными ногами пошли навстречу смерти.

Я смотрю в щель, вижу: заключенных завели в палатку, затем оттуда по одному стали заводить в кабинет начальника, рядом с палаткой. Человек только переступит порог, как раздаётся глухой выстрел. Стреляют, видимо, неожиданно, в затылок. Через минуту палачи возвращаются обратно в палатку, берут второго, третьего, четвертого, пятого. Староста нам рассказал, что там надевают наручники, в рот заталкивают кляп, чтобы человек не мог кричать, потом зачитывают приговор – решение колымской «тройки» НКВД – и ведут в кабинет начальника, специально приспособленный для исполнения приговора.

Вскоре металлическая дверь барака снова заскрежетала. Вызвали еще пятерых, некоторые не могли идти, таких выводил староста. А дальше, до палатки, волокли по земле слуги Гаранина.

В ту жуткую ночь попрощались с жизнью семьдесят человек. Палачи работали, как на скотном дворе: без отдыха до рассвета. Всю ночь слышался мотор трактора. Он смолк, как только прекратили вызывать.

Наступила зловещая тишина. Я лёг на нары. Представил дом, отца, мать, жену и детей. Дорогие мои, сегодня очередь до меня не дошла, смерть миновала. Я жив, сердце ещё бьется. Что будет завтра – не знаю. Но хочу жить, хочу и надеюсь на чудо, на случайность, хотя это самообман… Но всё же это то, чем живет смертник в последние минуты. Ему не хочется умирать глупой смертью. Трудно осознать, что тебя, ни в чём не повинного, честного советского гражданина, лишают жизни. Где же правда?

Утром я многих не узнал: молодые стали седыми.

Опять заработал трактор, послышался лязг гусениц. Я снова припал к щели. Видел, как машина поднимается все выше и выше на освещённую утренней зарей гору, увозя в своем страшном коробе тела расстрелянных.

– Куда их теперь? – ни к кому не обращаясь, спросил я.

– На склоне ущелья есть большая яма, – глухо ответил кто-то. – В неё и сваливают…

Значит, и меня так же свалят из короба в ту яму. Мой труп будет валяться в ней без могильного холмика. И никто не будет знать, где я, никто не придёт на мою могилу. А спрашивается, по какому закону? Нет таких законов, чтобы ни за что судили, расстреливали и сваливали в ямы. Кому это надо? Как дико и бесчеловечно!

От тяжких мыслей разламывается голова.

Днём в нашу этапную камеру привели ещё несколько человек из других бараков. Они рассказали, что трое уголовников набросились на надзирателей, хотели их обезоружить. Но не получилось. Всех троих застрелили прямо в бараке.

Верующие становились на колени и страстно молились, прося у Бога защиты. Мой сосед по нарам, украинец, бывший секретарь обкома партии, тоже молился. Но молитвы не помогли. Днём он немного заснул, потом вдруг проснулся с криком. Говорит, что сон видел: его окружили черти и заставили лизать языком раскалённую сковороду.

Наступила вторая ночь. Трактор опять у тюрьмы. Работает мотор. Вижу, как идут к нашей камере. Вызывают пять человек и уводят. Сначала – в палатку, а потом – в кабинет начальника. Точно так же, как и в прошлую ночь.

Увели тридцать человек, в их числе и моего соседа. Он встал, обнял меня и заплакал. До двери не дошёл, упал, обессиленный. Его поднял староста и довёл до надзирателей.

Меня пока не вызывали. Но до утра ещё далеко. А бойня работает чётко. Как не хочется умирать! Ведь мне всего тридцать лет. Работать бы да растить детей.

Вдруг среди ночи открылись тюремные ворота. В освещённый прожекторами двор въехали два грузовика с заключёнными. Под охраной надзирателей их быстро разгрузили и заставили лечь на землю. Начальник посмотрел на вышку, поднял руку. С вышки на них направили пулеметы. Стали поднимать по пять человек и уводить в палатку.

К утру расстреляли всех.

У нас больше никого не брали, видимо, не хватило времени: уже взошло солнце.

В камере – единственное небольшое окошко с решеткой. Я подошёл к нему. Видна сопка, слышно журчание речки. Смотрю на потолок. Нет, через него не уйдешь. А вот через пол можно: сделан из тесаного подтоварника и прибит штырями.

Подошёл староста. Словно прочитав мои мысли, сказал:

– Лежать надо, а не думать. Думать здесь бесполезно. За нашей камерой находится собака, она не даст убежать. Десять раз тебя убьют с вышки, когда будешь перебираться через стену и колючую проволоку. Да и я не позволю бежать. Я ведь не враг народа, а уголовник. Жду из Москвы помилование. Мне поручили, чтобы я следил за всеми. Если кто готовит побег, я должен немедленно сообщить начальнику.

В тот день я выпросил у старосты клочок бумаги, химический карандаш и написал домой:

«Дорогие мои, пишу последнее письмо. Когда оно до вас дойдет, меня уже не будет. Сижу в камере смертников. Нас тут много, и все мы ни в чем не повинны, сердце и совесть наши чисты. Приговорены заочно к расстрелу. Среди нас есть и те, кто с юности и до седых волос посвятил себя делу революции, сражаясь на фронтах Гражданской войны и устанавливая Советскую власть. Нет никакой возможности спастись от этой ужасной, позорной и глупой смерти.

Нет больше сил, слезы высохли, сердце окаменело, голова не мыслит. Лежим на нарах и ждем своего смертного часа. А он близок. Каждую ночь здесь льется невинная кровь сыновей Отчизны. Что-то творится уму непостижимое, наносится громадный вред народу и государству. Но никто не в силах что-нибудь изменить. Почему?

Скоро для меня исчезнут свет и чувства, наступит вечная тьма.

Прощайте, отец и добрая моя мама! Прощайте, дорогие мои дети и любимая, верная жена Настя!

Ваш несчастный сын, отец и муж».

Староста обещал, если его помилуют, отправить письмо по адресу.

Настала третья ночь. Монотонно работал мотор трактора. Скоро придут за очередными жертвами.

К воротам тюрьмы подкатила чёрная легковая машина. Из палатки выскочил начальник, за ним ещё кто-то.

Через пару минут во двор вошли двое мужчин и женщина. Один мужчина в форме НКВД, другой – в штатской одежде. Начальник тюрьмы сбегал зачем-то в свою палатку, наверное, за ключами, после чего все четверо пошли по камерам.

Пришли и к нам. Встали у дверей. Задали вопрос каждому, за что попал сюда, по какой статье осужден? Потом ушли в кабинет начальника. Пробыли там недолго, быстро вышли, сели в машину и уехали. Вскоре и трактор ушёл.

Всю ночь мы не спали, смотрели в щели. Но за нами с автоматами никто не приходил. Не пришли и на четвёртую, и на пятую ночь.

Больше не расстреливали. Произошла какая-то перемена.

В последующие дни нас по три-четыре человека стали выводить на уборку двора. Мы ожили: понемногу стали спать, знакомиться друг с другом, общаться. Я разговорился с одним бывшим военным. Во время Гражданской войны он служил в Чапаевской дивизии, потом окончил военную академию, в последнее время служил в Белорусском военном округе командиром дивизии. Его арестовали вместе с командующим округом Егоровым. Судила их Военная коллегия Верховного суда как изменников Родины. Егорова и ближайших помощников расстреляли, остальных отправили на десять лет сюда, на Колыму.

– Мы на приисках не были, – рассказывал бывший командир дивизии. – Прямо с парохода нас доставили в эту тюрьму. На другой день по приезде половина наших были расстреляны. И меня должны были. Видимо, что-то произошло в верхах.

– А может, просто одумались? Ведь золото кому-то надо добывать, – сказал я.

– Вряд ли из-за золота, – возразил собеседник. – На его добычу они ещё найдут людей.

– А может, война началась?

– Может, – сказал собеседник.

Непонятно было и то, что одних осужденных по пятьдесят восьмой статье расстреляли сразу по прибытии на Колыму, а других – нет. Когда мы познакомились друг с другом, выяснилось, что все сидящие в камере смертников, за исключением уголовников и беглецов, которых было мало, не подписали протоколы допроса. Может быть, это было отмечено в приговоре, может, поэтому и убивали?

Прошло восемнадцать суток с той ночи, как прекратились расстрелы. На девятнадцатые сутки, в час ночи, открылась дверь камеры, вошли двое.

– Таратин, на выход!

Я спустился с нар и, как все ранее уходившие на расстрел, молча и медленно пошел к выходу. Мне стало жарко, учащённо забилось сердце, во рту стало сухо. Шёл к выходу под тревожными взглядами товарищей по несчастью и мысленно прощался со всеми. Почему-то вспомнил слова Есенина: «В этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей».

Вывели на середину двора.

– Стой здесь!

Из другого барака привели молодого человека. Поставили рядом со мной. А сами ушли в палатку.

– Где нас будут… расстреливать? – волнуясь, с дрожью в голосе спросил товарищ.