С утра Петру Поликарповичу всегда бывало невыносимо тяжело. Всё тело, все суставы и кости болели. Давило грудь. Тяжело было дышать. На руках ссадины и мозоли. А сил не было вовсе. Кажется: лёг бы посреди дороги и лежал, как труп, глядел в бездонное колымское небо. Но лечь было нельзя. Превозмогая боль, он поднимался, понемногу расхаживался, приходил в себя. Боль медленно отступала, как бы уходила в землю через ноги; в голове светлело, и уже не было той чёрной тоски, от которой хотелось рвать на себе волосы или вдруг броситься с кулаками на конвоира. К обеду теплело, солнце ярко светило, открывая дали и суля свободу. Заключённые исподволь разглядывали сопки вокруг Магадана. На этих сопках не росло крупных деревьев, и живности тоже было не видать. Если пойти по этим сопкам наудачу, то через неделю точно подохнешь – это Пётр Поликарпович понял сразу как бывший таёжник и партизан. И ещё он понял, что никакой конвой его не поймает, если только он отойдёт от лагеря хотя бы на десяток километров. И не погони тут нужно бояться, а самой природы, в которой нет места человеку. Опытным взглядом бывалого человека он оценил и эти чахлые деревья, и стланик (жалкую пародию на могучий сибирский кедр), и гнущуюся под ветром траву, и студёный ветер в разгар летнего дня. Не зря, ох не зря его пугали Колымой! И ведь здесь, на берегу Охотского моря, ещё не так холодно, как на континенте. Что же будет там – за сотни и тысячи километров от берега?.. Всё это ему предстояло узнать в самом скором времени.
А пока он таскал носилки со щебнем, орудовал лопатой и как мог экономил силы. Но силы с каждым днём убывали. Он со страхом думал о том, что же будет там – в настоящем лагере, когда наступит лютая зима, а вместо ленивых конвоиров появятся ретивые надсмотрщики? Уже сейчас он голодает, а утром не может без стона подняться на ноги. Самое лучшее было – вернуться обратно во Владивосток. Там хотя бы не чувствовалось этой страшной оторванности от остального мира. Но вернуться было нельзя, это он знал. В пересыльном лагере его не оставят – это тоже было ясно. Оставалась надежда на то, что его пошлют в какой-нибудь не очень страшный лагерь. Он слыхал от местных, что тут есть что-то вроде совхозов, в которых заключённые возделывают землю и выращивают урожай. Вот это было бы в самый раз! Он с детства привык работать на земле, любил землю – так, как может её любить только крестьянин, для которого земля не развлечение, а суровая реальность и смысл всего существования. Уж он бы показал своё умение работать! Но как попасть в такой лагерь? Он запомнил это странное слово – «Сеймчан». Уж так его хвалили, так хвалили – просто рай земной! Правда, это где-то очень далеко – километров пятьсот на север, а может, и больше. Говорили, что там и женщины работают. Но до женщин ему дела нет, а вот показать себя в привычном деле – это он может. Тогда и год, и два, и все пять – он сдюжит! Тогда можно всё превозмочь – и обиду, и голод, и болезни…
И он решил обратиться к местному начальству, сказать всё как есть. Всё-таки они тоже люди. Должны понимать, что ему уже много лет и тяжёлой работы он не выдержит. Кому будет лучше, если он тут погибнет? Государство потеряет труженика, жена – мужа, а дочь – отца. Нет, не должны ему отказать!
Так он думал неотступно, каждый день плетясь в колонне на работу. И весь день мысль о спасительном «Сеймчане» не оставляла его. Ложась спать, он думал о том, как будет вскапывать неподатливую колымскую землю, на какую глубину бросать семена, чем их укрывать от морозов и что лучше для питания – картоха или свёкла? Морковка или капуста? Получалось, что всё хорошо! Главное, чтоб побольше. Если целый год есть одну капусту, то уже не умрёшь! И цинги не будет. Кожа не будет облазить лафтаками. И вшей можно извести с помощью обычного капустного листа. Какой же это замечательный овощ – капуста! Не зря Пифагор её так расхваливал. Ах, если бы ему позволили, как бы он старался, как старался…
Однажды он осмелился высказать свою просьбу. Правда, он высказал её не военному начальнику, а фельдшеру из лагерной больницы. После работы он пошёл не в барак, а в дальний угол лагеря, где располагался медпункт. Приблизившись, увидел одноэтажный дом, покрашенный известью. Восемь окон в длину, два окна сбоку. Крыша уголком, низенький штакетник вокруг. За домом растут невысокие лиственницы. Напротив, через улицу, стоял почти такой же домик, только поменьше. И за ним тоже какие-то дома. Собравшись с духом, Пётр Поликарпович направился к самому большому дому, рассудив, что это и есть стационар.
Встретили его ни хмуро и ни ласково, а совершенно равнодушно. Спросили, с чем пожаловал.
– Да вот, – сказал, как бы с сомнением, – грудь болит. Вот здесь вот. Дышать трудно. Вообще мне очень тяжело. Работать не могу. Сил нет совсем.
Фельдшер – усталого вида пожилой мужчина с цепким взглядом коричневых глаз – велел ему раздеться до пояса. Затем стучал пальцами по рёбрам, слушая звуки, то склоняясь, то поднимая бритую голову, покрытую седым пухом. Он смерил давление аппаратом «Рива-Рочи», потом оттянул большими пальцами веки и молвил со вздохом:
– Всё понятно. У вас глубокое истощение всего организма. Однако никакой болезни я у вас не нахожу, хотя и здоровым вас тоже назвать нельзя. Так-то, голубчик! – И он поднял на пациента взгляд. – Освободить от работ я вас не могу. Увольте.
Пётр Поликарпович согласно кивнул.
– Да, я понимаю. Если освобождать таких, как я, так вовсе некому будет работать.
Фельдшер едва заметно улыбнулся, морщинки у глаз стали заметнее.
– Я не за этим пришёл, – продолжил Пётр Поликарпович. – Я вижу, что вы умный, понимающий человек, а мне очень нужен совет! Просто спросить больше некого.
Фельдшер подался вперёд, лицо стало внимательным.
– Говорите.
Пётр Поликарпович ощутил, как забилось сердце. Вот сейчас решится его судьба. Было чувство, что он идёт по болоту и вот-вот провалится в зыбкую почву.
– Вы опытный врач, многое уже повидали… А я… я три года провёл в следственной тюрьме, там, на материке. Сидел в одиночной камере – без воздуха, без окон, в сырости, в страшной тесноте. Бывали дни, когда в камеру набивали двенадцать человек! Духота, вонь ужасная, параша всё время течёт… Сам не знаю, как я всё это выдержал. А потом, уже после следствия, нас три недели везли в столыпинском вагоне, по двадцать человек в купе – сами знаете, что это такое. А уж как мы по морю плыли, я и рассказать не смогу. Просто слов таких нету!.. И вот я оказался здесь. Но ведь в этом лагере меня не оставят, это же пересылка! И вот мой главный вопрос: куда я теперь попаду, на что мне надеяться? – И он устремил на фельдшера испытующий взгляд.
Тот задумался на секунду, потом ответил:
– Этого я не знаю. Да и никто этого не знает. Тут всё решает случай, кому как повезёт. Хотя понятно, что почти всех заключённых отправляют на золотые прииски. Но если очень сильно повезёт, тогда вы можете попасть в более приличное место.
– Вот-вот, – подхватил Пётр Поликарпович, – если повезёт. Но я не могу полагаться на случай. Вы видите, что я уже не молод, я не выдержу работы на прииске, судя по тому, что об этом рассказывают. Вы согласны со мной?
Фельдшер медленно кивнул.
– Согласен. На приисках очень высокая смертность.
– И я вот что подумал… мне сказали знающие люди, что тут где-то есть крупный лагерь, «Сеймчан» называется. Слыхали о таком?
Фельдшер кивнул.
– Слышал, конечно, хотя сам и не был. Там овощеводческое хозяйство. Есть и вольный посёлок. Это на самой Колыме, шестьсот километров отсюда. Они снабжают овощами всю округу. Заключённые там живут неплохо, сравнительно, конечно. Сами понимаете – свежие овощи, теплицы и всё такое. Это вам не золото.
– Да, я понимаю, – быстро проговорил Пётр Поликарпович, всё больше волнуясь. – Так я вас прямо хочу спросить: нельзя ли мне попасть в этот лагерь? Срок у меня не очень большой – восемь лет. Тем более что три года я уже отсидел в тюрьме, осталось не так уж и много. Это возможно?
Фельдшер молча смотрел на него. Казалось, он не слышал вопроса.
Пётр Поликарпович ждал, что он скажет, но тот молчал.
– Могли бы вы мне помочь в этом деле? – снова спросил Пётр Поликарпович.
Фельдшер отрицательно помотал головой, продолжая внимательно смотреть на пациента.
– Вы же сами сказали, что у меня глубокое истощение, – закончил Пётр Поликарпович упавшим голосом.
Фельдшер всё смотрел на него, словно не узнавая. Потом качнулся всем телом и молвил:
– Если я помогу вам, то нас обоих обвинят в сговоре. Затеют следствие. И мне и вам не поздоровится, будьте уверены.
– Да вы что! – поразился Пётр Поликарпович. – Какое следствие? Ведь вы же врач.
– Ну и что из этого? – улыбнулся фельдшер. – Вы думаете, врачей не расстреливают? Да что там говорить! – горестно вздохнул он и махнул рукой.
Пётр Поликарпович медленно поднялся со стула.
– Значит, вы мне не поможете?
Фельдшер глянул на него снизу.
– Хотите, я расскажу вам один случай? Прошлой зимой дело было, на моих глазах всё происходило. Работал тут у нас врач, из заключённых, как и все тут. А в лагере с проверкой был его давний знакомец по воле. Какой-то профессор, с бородкой и в пенсне. Проверял, как мы тут боремся со вшами. И вот этот профессор видит в лагере своего бывшего ученика, расспрашивает его обо всём, ужасается, а потом усиленно хлопочет за него у начальника лагеря, говорит о его невиновности, просит освободить и всё такое. Начальник лагеря обещает разобраться, и как только профессор уезжает, пишет докладную старшему оперуполномоченному НКВД. Через месяц в Москве арестовали этого профессора, а у нас тут взяли в оборот его ученика, а заодно загребли нескольких санитаров; всех их увезли в Магадан, посадили в дом Васькова. Ещё через месяц всех их расстреляли. И профессора тоже. Смею вас заверить: случаев таких полно. Вы просто ещё ничего не знаете. Вам повезло, что ко мне обратились. Был бы другой человек на моём месте – не миновать вам штрафного прииска.