– Нет, нет, не слишком, старик-то знает!
И вот мы наконец на самом верху, близ огромных крестов и куполов, недавно заново обшитых листовой медью. Под нами весь город, над нами все небо. С колотящимся сердцем я уселся отдыхать на груду битого кирпича, а маленький сухонький старичок, первым сюда поднявшийся, дергал за рукав большого человека в спецовке то туда, то сюда, потом буквально сбежал по лестничным поперечинам на марш ниже, к шатрам, и еще ниже, к барабанам, обнимал их и щупал, бросая тяжелые, безжалостные слова:
– Вы не понимаете, что творите! Вы варвар! Вы губите великий памятник! Ребра шатров неровны, кирпич стандартный, да еще весь в трещинах. А это что? Что это, я спрашиваю?
– Бетон, – слышится виноватый голос.
– А тут должен быть кирпич! Опять трещины… Вы понимаете, что влага заполнит их, порвет кладку, бетон ваш выветрится и рассыплется… Слушайте, здесь должен лежать тесаный белый камень, а вы опять замазали раствором! И почему не дождались спецкирпича? Ведь шестьдесят тысяч рублей за него перечислено! Журавины сделаны не так, ниши не по проекту, подлинные арки растесаны. А «гуськи» – разве это «гуськи»? Думаете, леса сбросите и снизу никто не увидит ваших безобразий? Это же второй Василий Блаженный!..
Он побежал вниз, и мы начали спускаться за ним. Спускаться всегда опасней, чем подниматься, и мы еще не миновали кокошников, а он, благополучно миновав, как я подсчитал, восемнадцать лестниц, уже шумел на земле. Той осенью ему шел восемьдесят шестой год, и глаза его, загубленные катарактами и отслоениями сетчатки, видели только кроны деревьев да очертания куполов, и то, если за ними стояло солнце…
Это был замечательный наш архитектор-реставратор Петр Дмитриевич Барановский, и мы по старой Смоленской дороге ехали в его родные места. Он совсем замкнулся после Вязьмы, не проронил ни слова и даже не перекусил с нами, отмахнулся.
– Одигитрию будем спасать, Петр Дмитриевич, – подсев к нему, сказал я. – В газету напишу, к начальству пойдем, приостановим работы.
– Спасибо. Я их уже приостановил, но поздно… А вы знаете, Наполеон запер в Одигитрии сто человек и приказал поджечь храм, но Платов подскочил, и казаки повытаскивали полузадохшихся людей… Ремонт – в начале-то девятнадцатого века – сделали хорошо, а мы в конце двадцатого не можем…
И снова замолчал до самого Болдина.
Не знаю, откуда взялось это географическое название, но встречал я его не раз и не два в разных местах, причем везде оно было освящено чем-то памятным. Еще в междоусобную войну 1146 года, когда киевский князь Изяслав Мстиславич пошел на Святослава Ольговича, то, согласно летописи, приостановился в каком-то Болдинском Лесу, где узнал о победе отца князя Игоря над смоленскими Давидовичами. В Чернигове высится Болдина гора, изрытая пещерами, с древним монастырем на ней. И первый великий русский историк В. Н. Татищев доживал последние годы в своем подмосковном имении Болдине, где уже после его смерти во время пожара сгорело пять навсегда утерянных наукой летописей, в том числе драгоценные Раскольничья и Голицынская. Общеизвестно пушкинское Болдино, но название это на Нижегородскую землю перешло, кажется, по преемственности отсюда, из-под Дорогобужа, где была еще до Смутного времени вотчина рода Пушкиных, и дальних родственников поэта хоронили у стен местного Болдина монастыря.
Мы подъехали к монастырю в сумерках, ничего не увидели и расположились на ночлег в деревне Болдино, у здешнего лесничего.
Не спалось. Тарахтел где-то движок, собаки вокруг брехали, потому что неподалеку бил стекла тещиного дома упившийся зятек. Петр Дмитриевич скрипел койкой и вздыхал в темноте.
– Не спите? – тихо спросил я.
– Нет. Не могу ни есть, ни спать, покуда всего не переживу и не перевспоминаю… Испортили памятник! Это не реставрация, а что-то обратное… Вы, кстати, рисковали сегодня.
– Не больше вас. Но я высоты не боюсь, с детства по кедрам лазил… Можно ли спросить? Да.
– Мне сказали, что у вас будто бы какое-то птичье сердце…
– Наговорят… Просто я налазил по лестницам и веревкам больше их всех, вместе взятых. Если все суммировать, может, десять Эверестов получится. Так что это у меня просто привычка. А сегодня мы все рисковали по другой причине. Одигитрия ведь готова в любой момент рухнуть.
– Как! – испугался я за памятник. – Почему?
– А может и еще много лет простоять… Ее три тяжелых каменных шатра давят на своды, а те распирают стены. Поверху же стены ослаблены внутренними полостями, в которых при постройке были заложены мощные дубовые связи. Они выгнили за два с половиной века, и надо срочно пропускать стальные тяжи… Это я впервые сделал здесь, в Болдине.
– Давно?
– Как сказать? Не слишком. Вскоре после революции. Железо привез из разобранной Китайгородской стены и укрепил им великолепный здешний памятник.
Он помолчал и добавил с горечью:
– Только все было напрасно.
– Почему?
– Вы вообще-то знаете, что такое Болдино и что оно такое для меня лично?
– Нет. Если не спится, расскажите.
– Понимаете, тут родник всей моей жизни и моего дела…
В портфеле, стоящем у лежанки, я нащупал клавишу диктофона и включил; еще в Москве я попросил у Петра Дмитриевича разрешения на этот счет, и он сказал, чтоб я писал, чего хочу, – секретов у него никогда никаких не было и он доживает жизнь без них.
Родился Барановский неподалеку от Болдина, в селе Шуйском. Отец его, безземельный крестьянин по положению, деревенский умелец по нужде и талану, слыл мастером на все руки – мог и срубы рубить, и дуги гнуть, и телеги да сани ладить, но главным занятием, к которому он сызмальства приучал сына, стало доброе и славное мельничное ремесло. Дмитрий Барановский умел и любил ставить на подпрудах смоленских речек эти древние простые устройства, от веку дающие народу хлеб насущный. И они красовались среди зеленых ракит, отделяя омутистые, черные и тихие воды от шумных, пенистых, белых, а еще бы красивее были, если б не грузная приземистость тех мельниц; утонить бы да поднять верха повыше, чтобы от этого все вокруг захорошело…
Не вышло, однако, по отцовской-то тропке пойти. Сын оказался жаден до книг и спрашивал про такое, о чем его ровесники, играющие под окнами в бабки, думать не думают, а отец хотя и думал, но ответить не мог. Однажды они проезжали село Рыбки, и сын впервые увидел деревянное строение, напоминающее огромную елку, вонзившуюся в небо. Работа была хорошая, старинной аккуратности, которую подновить приспела пора, и отец заметил, что сын тоже не сводит глаз с шатрового завершения в зеленых мшинках; он глядел на него неотрывно, пока лес не загородил деревню…
Петру Барановскому было пятнадцать лет, когда отец привез его в Болдин монастырь на храмовый праздник Введения Богородицы. Тут же стояла шатровая Введенская церковь, но выложенная до креста в кирпиче. Церковь-то закрыли по ветхости еще в пору отцовой молодости, а праздник остался – съехалось с окрестностей много народу, у монастырской стены торговля шла всякой всячиной, гармоники заливались за прудом, карусели крутились, но сын, как завидел огромный пятикупольный собор, так и замер.
– Помню, меня поразило, – говорит Барановский, – что купола выше сосновых куп и отражаются в пруду вместе с облаками. Как в этой крохотной деревеньке люди подняли такие громады камня под небеса и придали им красоту?..
А через несколько лет по деревне прошел слух, будто сын Дмитрия Барановского подался в Москву, чтобы научиться чертить планы и по ним строить каменные дома.
– Поехал я не с пустыми руками. У меня были зарисовки церкви в Рыбках и Введенской в Болдине. В те годы возбудился интерес к архитектурной старине, но считалось, что влияние национальной русской зодческой школы, характерной шатровыми верхами, не распространилось западнее Можайска, переместившись на север. Когда в Московском археологическом обществе, объединяющем любителей старины, показал я свои эскизы западных шатровых церквей, ученые мужи ахнули и написали мне сюда поручительную бумагу…
– В каком это году было, Петр Дмитриевич? Давно?
– Не очень, в 1911-м….
У него не хватило терпенья дождаться лета, и на святки он явился в Болдино с братом. Игумен изучил бумажку и разрешил войти во Введенскую церковь, которую никто не посещал тридцать лет. Она была пуста, только в углу стояла огромная старинная печь. На полу лежал снег, нанесенный через окна и сквозные трещины. Юноша подошел к печи, смахнул картузом пыль и вздрогнул – открылись ослепительные краски изразцов. Братья сколотили лестницы, собрали по деревне мотки вервья. Карнизы сыпались, разрушенные корнями трав, шатер пронзали забитые кирпичной трухой трещины. Две недели братья, коченея на ветру и морозе, обмеряли ветхий памятник и примыкающую к нему трапезную палату XVI века.
– Удивительное, знаете, неповторимое явление! Одностолпная, под сводами, с замечательным изразцовым декором и изразцовыми сверху донизу печами. Есть, конечно, Грановитая палата, но это столица, дворец, а тут монастырская трапезная в глухомани!.. И вот снова Москва. Заседание археологического общества. Развесил я чертежи, рисунки, эскизы с обмерами. Прочел устный небольшой доклад и представил первый в своей жизни проект реставрации. Через несколько дней получил приглашение снова явиться. Показывают решение и вручают премию в четыреста рублей пятирублевыми золотыми монетами. Для меня совсем нежданная и огромная сумма!
– На что же вы ее употребили?
– Положил в банк. Как ни трудно мне тогда было, я до весны не разменял из нее ни одной пятирублевки. А весной купил фотографический аппарат с прикладом и поехал по России… Сначала сюда, в село Рыбки, где сфотографировал и обмерил деревянную шатровую церковь семнадцатого века. Потом вернулся в Вязьму, к Одигитрии, которая навсегда покорила меня, когда я встретился с ней на своем московском первопутке. Обмерял ее для практики – необыкновенно сложная и увлекательная была работа! Впрочем, вы сегодня, то есть, наверное, уж вчера, видели этот драгоценнейший памятник.