знаменитый «Брест» стал ответом жизни на его «Скифов», когда в середине 1918 года уже ясно определились дальнейшие пути русской революции. Блок сжался и потемнел; горение кончалось, пепел оставался; медленно приступала к сердцу «беззвездная тоска». Да, как сам он сказал десятилетием раньше: «И неслись опустошающие, непомерные года, словно сердце застывающее закатилось навсегда»…
Зиму 1918–1919 года он переживал как «страшные дни» (так надписал он одну подаренную свою книгу в декабре 1918 года). Он вспыхнул было в последний раз при известии о новой волне революции — в Германии; но скоро погас. «Страшные дни» обступили его. Он видел их в прошлом, он провидел их в грядущем. «Мы, дети страшных лет России — забыть не в силах ничего. Испепеляющие годы! Безумья ль в вас, надежды ль весть?» Так говорил он до войны, так чувствовал он после революции. Sic transit gloria revolutiae! Начинается тихая сапа старого мира; дни стихийного взлета революции — не вернутся. «Времена не те!» — надписал мне Александр Александрович на экземпляре «Двенадцати» 1-го марта 1919 года. И тихо, тихо, но беспощадно въедалась в душу поэта беззвездная тоска.
Слушайте революцию! — говорил нам поэт годом раньше. Этого клича поэт теперь не повторит — и не потому, чтобы отказался от него. Слушайте революцию, конечно; но помните, что есть революция и революция, что есть революция, которая строит мир новый, и есть революция, которая укрепляет корни мира старого, — «и если лик свободы явлен, то прежде явлен лик змеи, и ни один сустав не сдавлен сверкнувших колец чешуи»… Этой змеей, этим змием была для поэта государственность, и в ее возрождении чуял он возвращение старого мира. Помните, в «Двенадцати»: «скалит зубы — волк голодный — хвост поджал — не отстает»… И из волка вырос он в огромного всепожирателя Левиафана. И какими бы лозунгами ни прикрывалась победа Левиафана, но для поэта стихии, для поэта, который так чувствовал «дух музыки», она — всегда победа старого мира, уничтожение ростков мира нового.
«Тоска беззвездная» заполонила душу поэта. Иногда он пытался стряхнуть ее, пытался верить в новые близкие взлеты, пытался иной раз вернуться к живой вере, построить ее хотя бы на мелких фактах. Припоминаю: как-то ранней весною 1919 года возвращались мы с ним ночью по грязи и снежной слякоти с одного литературного вечера, проходили пустынным Невским, где ветер свистел в разбитые стекла былых ресторанов и кафе. Идя мимо этих разбитых окон и заколоченных дверей, Александр Александрович вдруг приостановился и, продолжая разговор, сказал: «да, много темного, много черного, — но знаете что? Как хорошо все же, что мы не слышали сейчас румынского оркестра, а, пожалуй, и впредь не услышим»… Румынский оркестр — как символ старого мира! Если бы А. А. Блок не был так болен в последние месяцы своей жизни, он узнал бы, что и это вернулось; проходя по улице мимо освещенных окон ресторанов и кафе, он услышал бы и звуки румынского оркестра. И разве случайно заболел он и умер после марта 1921 года, того марта, когда окончательно определился последний уклон революции, новый ее круг?
Но я слишком далеко зашел в своих воспоминаниях, объясняя разрастание «беззвездной тоски» поэта; вернусь назад, к моменту ее зарождения, к весне и лету 1918 года. Газета и журнал, в которых работала наша «скифская» группа, — перестали существовать; о третьем сборнике нельзя было и мечтать ввиду развала типографского дела и других условий. Дорога печатного слова была закрыта — оставалось обратиться к слогу живому. Так зародилась в конце 1918 года идея Вольной Философской Академии, впоследствии переименованной в Ассоциацию. В ноябре была опубликована (во «Временнике Театрального Отдела») записка об этой Академии, подписанная Блоком и еще тремя учредителями; в большой напечатанной, но не увидевшей света афише открытие назначалось в феврале 1919 года докладом Блока «Катилина, — эпизод из истории мировой революции» (позднее работа эта вышла отдельной книжкой). В январе состоялось собрание учредителей Академии, среди которых, кроме Блока, присутствовали Андрей Белый, Петров-Водкин, Конст. Эрберг, А. Штейнберг и др., но официальное запрещение названия «Академии» (якобы конкурирующей по заглавию с «Социалистической Академией» в Москве) и февральский арест ряда участников, о котором рассказал в своей речи А. 3. Штейнберг — отсрочили рождение Ассоциации до ноября 1919 года, когда состоялось ее открытие. Первым докладом был доклад Блока — «Крушение гуманизма».
Я не собираюсь рассказывать про дальнейшую историю Вольфилы в связи с работой в ней А. А. Блока. Внешне участие его в ней было мало заметно; только раз еще выступил он в августе 1920 года и, открывая собрание, прочел замечательное слово о Владимире Соловьеве. Кстати сказать: именно в эти дни он в последний раз был в светлом, приподнятом настроении, именно в эти дни в последний раз покинула его беззвездная тоска. И быть может, в этом последнем луче жизни был хоть малый отблеск и вольфильской работы. Я видел Александра Александровича вскоре после этого заседания, и помню, какими светлыми и хорошими словами говорил он (не мне одному — часто говорил он об этом многим близким ему людям) о том, что Вольфила теперь для него — единственное дорогое и светлое место, что хотя на соловьевском заседании многое было неудачным, «не-вольфильским», но в общем стоит и надо продолжать работу. Что такое было для него «вольфильство», почему здесь он чувствовал самое для себя близкое и дорогое (его слова) — надо ли объяснять? Он видел здесь продолжение работы той былой «скифской» группы, с которой он был так тесно душою связан. Но наша малая искра не могла надолго рассеять мрак его беззвездной тоски.
Да, впереди упорная и долгая работа — быть может, поколений! — над выработкой нового человеческого сознания. Но стихийного взлета мирового пламени — нам уже не дождаться. Правда, мы живем теперь в эпоху невероятных событий, быть может, самое невероятное станет возможным и осуществится, но в гранях человеческого «здравого смысла» (— который был так ненавистен Блоку!), наше поколение уже видело гребень волны, неслось на нем. Начался спад, революция кончилась — и Блок ее не пережил.
Чувство душевной опустошенности — в нем прошел последний год жизни А. А. Блока. «В сердцах, восторженных когда-то, есть роковая пустота»: эти строки, написанные до войны, Блок, говорю я, мог бы повторить и после революции. И в потрясающем стихотворении «Говорит Смерть» — недаром говорит о поэте она, освободительница: «Он больше ни во что не верит, себя лишь хочет обмануть, а сам — к моей блаженной двери отыскивает вяло путь»… И зашумел ветер за окном, — не тот «ветер веселый», который бурею проносился в «Двенадцати», не тот «ветер, ветер на всем Божьем свете», гул которого услышал поэт в мировой революции, — нет, другой ветер, другой вестник… «Зачем склонился ты лицом так низко? Утешься: ветер за окном — то трубы смерти близкой!» И смерть пришла, отворила дверь и саван царственный принесла ему в подарок.
Так умер Блок — от «роковой пустоты» сердца, от великой любви и великой ненависти. «Такой любви и ненависти люди не выносят, какую я в себе ношу». Да, надо было уметь любить и ненавидеть, чтобы отнестись к жизни так, как отнесся к ней Блок. Он был конкретный максималист — сказал о нем его друг, его брат, Андрей Белый. И именно потому связал он свое имя с Революцией — не с той политической, не с той социальной, которые, хотя и велики сами по себе, но пишутся с маленькой буквы, а с той единой и подлинной Революцией, которую недаром и сам он писал с большой буквы, с той, которую он назвал и другим именем в своих произведениях. Да, он умел любить и ненавидеть. Он умер, потому что был подлинным духовным максималистом. Он умер, потому что был лучше нас. А вот мы — мы еще живем.
Живем — но неужели только от слабости духа? Поистине — нет: живем мы верою, живем светом, который видим впереди. Свет этот угас для Александра Александровича — и обуяла его «беззвездная тоска». Вспоминается мне: — поздней осенью 1920 года говорили мы с ним как-то о Вольфиле, о ее работе, о ее «скифских» задачах; он говорил о ней много сердечных слов, интересовался планами на будущее, потом остановился, помолчал и вдруг спросил: «скажите, а вы верите? Я начинаю не верить»… Во что? Что это было — отречение от «Скифов», от «Двенадцати»? Из посмертной записки его мы знаем — нет. Это было неверие не в само дело, а в людские силы. Да, в Вольфиле мы стремимся не дать угаснуть в нашем поколении искре вечной Революции, той последней духовной Революции, в которой единый путь к чаемому Преображению. «Я начинаю не верить», — сказал Блок, — не верить в то, что мировую искру можно раздуть слабой человеческой грудью, ее может раздуть в пламя только стихия. Но когда теперь снова придет стихия — мир загорится; нам же еще века, быть может, скитаться в пустыне, но вера наша, столп огненный — перед нами. Этой вере мы служим по мере сил в Вольной Философской Ассоциации; великим служением этой же вере была вся жизнь и сама смерть Александра Александровича Блока.
И теперь, без него, мы будем продолжать во имя его наше дело. «Без него» — еще жутко выговорить, трудно осознать, и недаром наше первое чувство было — молчание. Для нас Блок был слишком близок и дорог, чтобы в первые часы, дни, недели можно было осознать гнетущую потерю, примириться с мыслью: Блока нет. Наш путь мы должны совершать без него.
Горько сознание: поэт, первый поэт XX века, глубинный трагический художник ушел от всех нас навсегда. Нам, близким друзьям и сотрудникам его, суждена и иная горечь: ушел от нас человек, начинавший с нами общее дело, вдохновлявший на трудную работу, помогавший сочувствием и сотрудничеством.
Радовало подсознательное чувство: Блок есть. Можно неделями не видеться, но каждую минуту можно повидаться с ним, увидеть его открытую, детскую и мудрую улыбку, услышать неизгладимый в памяти голос, говорить про общую работу, слышать слова сочувствия и ободрения, вместе работать в общем любимом деле. Это давало уверенность и силу.