давить «таких же как он» — сапогом, словом, даже «всем своим видом»[5].
Социум, таким образом, представляет собой машину по максимизации доминирования. Оно всегда стремится устроиться так, чтобы как можно большее количество особей могло удовлетворить свою страсть к унижению других. Все общественные институты, включая такие «с виду рациональные и полезные», как экономика, свободный рынок, или, скажем, государство и бюрократия, прежде всего служат этой цели. Они могут при этом выполнять ещё и другие функции (которые считаются «главными»), но если они не обслуживают — или хотя бы недостаточно обслуживают — эту главную, то они либо деградируют, либо всё-таки начинают работать на Главную Человеческую Игру — то есть функционировать как механизмы унижения.
Из этого следуют кое-какие интересные леммы.
Так, например, получается, что главная задача власти — любой власти — обеспечить максимальному количеству людей максимальное удовольствие от низведения и курощания других людей. Прочие функции власти, включая так называемое «управление», вторичны и малозначимы. Власть не сводится к управлению, более того — она гораздо чаще мешает управлять. Вообще, управление есть «работа» и «дела», а заниматься делами недостойно начальника. Начальствование есть наслаждение само по себе. Оно существует для того, чтобы большие начальники могли вытирать ноги о меньших, а те нагибали подчинённых. При этом иногда производится ещё и какая-то полезная деятельность — например, готовятся и принимаются какие-то разумные меры, направленные на улучшение общественной жизни. Но это скорее исключение из правила, чем правило. Вообще-то нормальная власть стремится не «управлять делами» и «брать на себя ответственность» за происходящее в обществе, а, напротив, скидывать с себя всякую ответственность, мешать всему полезному и разрушать чужой труд (ибо ничто так не унижает людей, как уничтожение плодов их труда и помехи их труду) и бесконечно куражиться — чем бессмысленнее, тем лучше. Власть всегда злонамеренна по отношению к подвластным и всегда хочет им зла.
И это именно нормальное, естественное состояние «властной пирамиды»: для того, чтобы она функционировала иначе и приносила какую-то пользу, необходимы особые усилия наиболее разумной части общества. Но в нормальном, естественном своём состоянии власть ни для чего не нужна, кроме как для куража и разрушения. Власть — это всегда не только насилие, но и разрушение.
Но именно поэтому мечты анархистов об «отмене» власти беспочвенны. Если бы власть несла бы какую-то полезную функцию, её можно было бы чем-то заменить, устроиться как-то иначе. Но власть ценна сама по себе. Если людей лишить государства, значительная часть этих людей будет несчастна, потому что лишится главного и единственного своего наслаждения — вредить ближним и наслаждаться безнаказанностью. А это значит, что они снова выстроят машину власти. И общество не будет особо сопротивляться, ибо хочет, в общем, того же самого.
Но не всё исчерпывается властью. Так понимаемой сфере властных отношений противостоит — и с ней сливается — другая сфера, которую Зиновьев назвал сферой коммунальных отношений, а господствующий тип взаимодействий в ней — коммунальностью.
Это слово, навылет провонявшее страшным духом советских «коммуналок», стоит признать одним из самых удачных терминологических находок Зиновьева — по меньшей мере, столь же удачной, как гумилевские словечки «пассионарность» и «антисистема», ныне вошедшие даже в тощенький словарь отечественной журналистики. «Коммунальность» как-то не слишком известна, а жаль. Потому что это слово и в самом деле многое объясняет.
Если кратко, то сфера коммунальных отношений — это область действий, направленных не на максимизацию доминирования, а на минимизацию собственного унижения. Выражается это, однако, не в бунте против системы доминирования, ибо эта система присуща человеческой природе, — так что бунтовать против неё способны лишь немногие личности, выдающиеся или безумные, но в любом случае восстающие против собственного естества (то есть «извращенцы» — в прямом смысле этого слова). Нет, коммунальные отношения функционируют в рамках этой системы и не посягают на неё. Наоборот, они её укрепляют. Коммунальность, другими словами, — это темная, дурная сторона общинности (трудно сказать, есть ли у нее вообще добрые стороны).
Чтобы было понятно, о чём идёт речь, приведём два примера, из числа зиновьевских любимых. Один касается отношения социума к талантливым людям, другой — механизма коллективной травли одиночек.
Зиновьев в своё время написал эссе о судьбе таланта в обществе с сильной коммунальностью (забегая вперёд: именно такое общество он считал «реально коммунистическим»). Такое общество прекрасно видит, кто из его членов по-настоящему талантлив — и ненавидит таких людей, и старается причинить им максимально возможный вред. Единственное, что хоть как-то извиняет талант — это приносимая им польза, которую общество иногда «сквозь зубы» принимает (но обязательно недооценивает, и всегда в максимально унизительной форме). В то же самое время это же общество постоянно воздвигает над собой ложных кумиров, бьёт челом каким-нибудь дрянным людишкам, сходит с ума от бездарностей. Однако настоящий талант в число этих кумиров никогда не попадёт даже случайно. Зато после смерти гений вдруг оказывается оценён и признан, и внезапно прозревшие современники принимаются молиться на его могилку и выплачивать персональные пенсии «вдове и потомкам» (но особенно охотно — в том случае, когда потомков нет). И так далее — всё это у нас перед глазами.
Выглядит это как изощрённое издевательство. Но в рамках социологии Зиновьева всё объясняется довольно просто.
Что такое «талантливый человек»? Это, с одной стороны, человек, выбивающийся из общего ряда. В рамках обычной звериной логики социума, это претендент на власть, «верхний». Но, с другой стороны, талантливый человек редко ведёт себя как «верхний»: если он талантлив, ему интереснее заниматься своим делом, а не куражиться и пановать. Общество чувствует себя обманутым и оскорблённым: гений как бы делает ложную заявку, претендует на то, чего не берёт. Короче, он ведёт себя как человек, которому налили водки, а он выливает её на землю. Для полноты картины представьте, что это происходит на глазах компашки алкашей[6]. «За такое убить мало».
В то же время «ложный кумир» в этом смысле честен. Бездарный и пустой, он любит не какое-то там «дело», а свою известность и порождаемую ею власть. Он цепляется за неё всеми лапками и готов ради неё на всё. Публика это чует пузом — и ей это нравится. Вознося над собой пустышку, люди как бы говорят себе и другим: «он вроде бы и лучше нас, но на самом деле такой же, как мы, и даже хуже». То есть это чувство, в какой-то степени эквивалентное палаческому «вроде они как мы, а я ведь могу из них фарша накрутить». Здесь обратное: «захотим, и они сдуются».
Теперь рассмотрим феномен массовой травли. С точки зрения социума, это экономичный механизм, позволяющий удовлетворить острейшую потребность множества людей вытереть об кого-нибудь ноги за счёт всего одного человека или небольшой кучки людей. Травимый одиночка при этом может совершенно ничем не выделяться среди всех прочих — просто ему не повезло, он оказался крайним. Как правило, несчастный стремится любой ценой «вернуться обратно», раствориться в коллективе — но коллектив не даёт ему этого сделать. Как ложный талант выпихивается вверх, чтобы задвинуть настоящий талант, так жертва выпихивается вниз, чтобы сохранить положение других и дать им их законное наслаждение — потоптать кого-нибудь, хоть на минутку да побыть в роли мучителя (то есть начальника).
Итак, коммунальность — это стихия «антивласти», но антивласти, которая не противостоит власти, а дополняет её. Это социальность в её чистейшем, дистиллированном виде.
Всё вышеописанное — не откровение, а хорошо известные вещи. Но Зиновьев, во-первых, говорит о них открыто, и, во-вторых, признаёт их субстанциальность. Это именно суть человека, а не какие-то «внешние явления», которые можно преодолеть. Преодолеть основное желание каждого члена социума — быть выше того, кто равен тебе, — невозможно.
Но его можно ограничить. Этих ограничителей Зиновьев находит, в общем, всего два.
Во-первых, сферы власти и коммунальности ограничены снизу — биологическими потребностями человека. В отличие от Маслоу, Зиновьев не считает их первичными. Человек довольно легко может пойти на ограничение своих биологических потребностей, лишь бы удовлетворить свою социальную похоть, лишь бы приподняться над другими или избежать унижения со стороны других. Но в целом сфера материальных потребностей всё-таки ограничивает коммунальные силы.
Если посмотреть с этой точки зрения на экономику, то есть на совокупность механизмов производства и обмена благ, прежде всего материальных (и к ним приравненных), то можно — к большому удивлению — понять, что эта необходимость «производить и торговать» существенно гуманизирует общество, делая его менее коммунальным. Дело в том, что экономика основана на разделении труда, а последнее предполагает не коммунальные, а кооперативные и конкурентные отношения.
То, что кооперация сближает, и так ясно. Зато конкуренцию обычно принято проклинать и видеть в ней источник взаимного озлобления людей друг противу друга. Это было бы совершенно справедливо, если бы взаимное озлобление не было бы первичным пра-феноменом всякой социальности вообще. Конкуренция же вводит это озлобление в определённые рамки. В частности, нормальные конкурентные отношения выстроены так, что люди могут соревноваться, но не причинять друг другу прямой вред. В то время как в сфере властных и коммунальных отношений они только этим и занимаются.