тенка по имени Оскар Уайльд: тезку статьи Корнея Ивановича, посвященной знаменитому английскому автору. Была я чем-то сильно и долго больна. В самый разгар болезни – и рассказывания про Каштанку – Корней Иванович уехал с лекциями по разным городам: недели на две? дней на десять? Не помню. Когда он уезжал, чеховская Каштанка (Тетка) умела уже прыгать на задних лапах, выть под музыку и стрелять из пистолета. Он уехал. Я начала поправляться. И вот я уже не лежачая, а сидячая, а от него телеграмма: он едет домой. Вот его звонок в передней. Мама бежит открывать. Я хоть и не вижу, но слышу каждое его движение: вот он снимает калоши, вот вешает пальто – и сразу ко мне. Садится на краешек постели, длинный и складывающийся. Острые колени торчат. Я в теплых носках, в теплой кофте и с компрессом на шее. Но жара у меня уже нет. Он говорит, мама писала ему, я уже скоро встану, я уже почти здорова.
На постели, поверх одеяла, «Каштанка». Он рассеянно ее перелистывает. Расспрашивает, ссорились ли мы тут без него с Колей, обещает, когда я встану, повести нас обоих в цирк.
В цирк! Это туда господин в шубе носил Каштанку. Это там она встретила своих настоящих хозяев.
– Ну, что у тебя тут нового? – спрашивает Корней Иванович, вглядываясь в меня: выросла – не выросла – похудела? И длинным пальцем подпихивает вату под повязку на шее.
Нового? Новое у меня то, что я научилась читать. Сама читала Коле «Каштанку» вслух.
Это моя главная новость: пока он там ездил куда-то, я выучилась читать, и сама, своими глазами, прочитала в толстой квадратной книге ужасное известие: гусь, Иван Иваныч, скончался!
«Хозяин взял блюдечко, налил в него из рукомойника воды и опять пошел к гусю.
– Пей, Иван Иваныч! – сказал он нежно, ставя перед ним блюдечко. – Пей, голубчик.
Но Иван Иваныч не шевелился и не открывал глаз. Хозяин пригнул его голову к блюдечку и окунул клюв в воду, но гусь не пил, еще шире растопырил крылья, и голова его так и осталась лежать в блюдечке.
– Нет, ничего уже нельзя сделать! – вздохнул хозяин. – Все кончено. Пропал Иван Иванович!.. Милое животное, хороший мой товарищ, тебя уже нет! Как же я теперь буду обходиться без тебя?»
Помню, я глубоко была потрясена не только смертью милого гуся, но тем, что слова «все кончено» напечатаны в книге не другими, гораздо большими или, например, красными буквами, а точно такими же, как и прочие слова. «Все кончено» – гусь умер, и та же белая бумага, те же ровные черные буквы.
И он молчит, не вскрикивает, а спокойно переворачивает страницы и укрывает мне ноги, как будто ничего не случилось.
– Папа, а ведь гусь-то умер, умер гусь! – говорю я снова, заливаясь слезами.
И вот уже не городская квартира на Суворовском проспекте 40а, близ Таврического сада, где я выучилась читать, и не дача Анненкова в Куоккале, где мы прожили несколько лет, почти не упомненных мною (смутно помню, что там нас обокрали и что там я впервые увидала новорожденного Бобу), а дача на берегу моря, наискосок от Репина, которую я помню ясно: море, сосны, маму, папу, и приезжавшую бабушку, и братьев, и комнаты, и ручей.
Каждый вечер я читаю папе. Занятие это относительно него медицинское: отвлечь от мыслей о работе и усыпить, – а относительно меня – литературно-педагогическое: читать вслух дает он мне только такие книги, какие полагает интересными и полезными для читательницы моего возраста.
1913–1917. Предреволюционная детская литература к искусству отношения не имела: эта мысль в наше время стала общераспространенным трюизмом, и Корней Иванович своими статьями, до революции и после, много способствовал ее утверждению.
Что же я читала от шести лет до десяти? Какие же книги он выбирал для меня и для Коли; что допускал неохотно, что подсовывал нам?
Припомнить существенно: ведь книги, которые он нам давал, характеризуют его вкус, его мысли о литературе для детей и о стиховом воспитании.
В лодке, на морских прогулках, за чайным столом, по дороге на станцию он не обдумывал чтение специально для такого-то возраста: Бобиного, моего или Колиного. В последней своей статье он написал, что смолоду привык купаться «в океане стихов»[19], вот и нас увлекал за собой, озабоченный лишь тем, чтобы нам с детства открылась и полюбилась глубина, безмерность, бескрайность поэзии.
Другое дело книги, которые мы читали себе сами или ему вслух.
Тут уже не океан и безмерность, тут уж он с интересом вглядывался в соотношение между автором и читателем, книгой и возрастом. Ребенок такого-то возраста и такая-то книга. Башмаки должны быть впору – а где их взять? «Сказки» Пушкина прочитаны, «Конек-Гор-бунок» Ершова – тоже… Что же дальше: между шестью годами и десятью?
«Башмаков впору» в те времена было сшито и выточено считанное количество: два-три стихотворения Саши Черного, Марии Моравской, Поликсены Соловьевой, Натана Венгрова. Стихотворения Блока для детей были прекрасны, но не для детей. До «Крокодила» Корнея Чуковского оставалось несколько лет.
Одна из причин, почему созданные им впоследствии детские книги завоевали всеобщее признание: башмаки сработаны были точно по мерке. Каждая из книг – книга для детей такого-то возраста.
Разумеется, возраст – понятие условное, и в физическом и в духовном смысле. Не все младенцы на одном и том же месяце научаются держать голову или сидеть, не у всех детей в одно время прорезываются, а потом выпадают молочные зубы, не все в одно время начинают ходить, а потом читать.
Многое зависит от особенности социальной среды, климата, наследственности.
А все-таки понятие возраста существует.
Зал полон детьми. Чуковский читает сказку. Взрыв хохота – общий! – всегда на одних и тех же строчках. Внимательность, задумчивость, испуг. Вздох облегчения – общий. Всегда на одних и тех же строчках. А если общий зевок? Если начали перешептываться? Для автора это сигнал бедствия.
Новый зал. Снова сотни детей того же возраста. И снова на тех же двух четверостишиях равнодушие, зевки, шепоток.
Сделавшись профессиональным детским писателем, выступая перед сотнями и тысячами детей с самых разнообразных эстрад, общаясь с ними в школах, больницах, санаториях, детских садах и библиотеках, читая им свое и чужое, Чуковский с большой точностью установил возрастные рамки в восприятии литературы: тому свидетельство хотя бы книга «От двух до пяти» или статья «Литература и школа». Но и в ту начальную, до-крокодильскую пору, когда число детей, попадающих в поле его зрения, ограничивалось малышами, копошащимися на куоккальском пляже, да собственными детьми, он вдумывался в восприятие, вглядывался в возраст, пытаясь прежде всего понять: что детям скучно, а что увлекает их? «Скучно – нескучно» – это было для него одним из основных критериев. Критерием, конечно, не единственным. (Мало ли написано книг с острозакрученной фабулой, «занимательных», но бездушных, бездарных, неодухотворенных и своею неодухотворенностью заглушающих понимание жизни? Заглушающих рост души? А уж пониманию искусства они не только не учат – уводят от него.)
«Скучно – нескучно» – критерий не единственный, но обязательный.
Возраст – ступенька. Каждой возрастной ступени должно соответствовать свое искусство. Корней Иванович мечтал о возведении лестницы, которая приводила бы растущего человека к «Евгению Онегину».
Что и в каком порядке должен читать растущий человек, с какой на какую переходить ступеньку (сам и с помощью взрослых), чтобы, скажем, к четырнадцати, пятнадцати, шестнадцати годам онегинская строфа не затрудняла, не отпугивала, а пленяла его? Чтобы со ступени на ступень росло, наполнялось новым смыслом его понимание Татьяны, Онегина, быта тогдашней деревни и тогдашней Москвы, творчества Пушкина, русской истории, русской поэзии? Что и в каком виде и в какой последовательности надлежит давать растущему человеку в детстве, чтобы защитить его от пошлости, которая всегда, во все времена неизбежно и неистребимо прет изо всех щелей? Чем одаривать, чтобы подрастающий человек свободно и радостно поднимался по лестнице литературной культуры, без которой нет культуры душевной? Конца эта лестница не имеет, но каково должно быть начало и какова последовательность шагов? Корней Иванович ревновал поэзию, литературу к музыке; ему представлялось, будто в обучении музыке, в науке о музыкальном воспитании такая лестница уже возведена. Путь к Бетховену проложен. В поэзии же, в изучении литературы, полагал он, лестница к вершине ее – к Пушкину – не построена… А ведь русская поэзия – одна из сверхмощных держав в поэзии мира. Что же будет, если наследники не окажутся в силах принять наследство?
Опасность представлялась ему грозной.
Он заботился в течение своей жизни обо всех ступенях этой воображаемой лестницы (переводил, сочинял, составлял, редактировал и критиковал книги для детей разных возрастов), но с особою тщательностью о первоначальных шагах и ступенях.
(Его сознательный умысел был сродни бессознательному народному: сколько создал народ колыбельных и послеколыбельных песенок! Для самых маленьких деревнями и селами создано не меньше, а гораздо больше песен, потешек, считалок, чем для последующих детских возрастов. И это – не зря. Усвоение родного языка и родной поэзии совершается одновременно, и притом – во младенчестве.)
Вдоволь, с избытком повидала я на своем веку мамаш и тетушек, приводивших к Корнею Ивановичу обожаемых Петенек или Ниночек, чтобы показать ему превеликое чудо: Петеньке, вы подумайте, всего три года и один месяц, а он уже знает наизусть «Мойдодыра»!
– Петенька, ведь это сам Чуковский, он сам сочинил «Муху-Цокотуху», понимаешь? Петенька, не упрямься, не огорчай маму, прочитай дедушке Корнею «Мойдодыра»… Честное слово, Корней Иванович, он знает все ваши книжонки наизусть…
И Корней Иванович, который только что, совсем позабыв, что он «сам Чуковский», радостно прыгал с Петенькой на одной ноге, кто скорее, от крыльца до ворот, на ходу загадывая ему загадки, с любопытством рассматривая еще один экземпляр трехлетнего человека, сразу сникал, но, не желая обидеть очередную мамашу, покорно присаживался на скамью и, полузакрыв лукавые глаза, слушал, как Петенька – вы подумайте только! наизусть! читает «Мойдодыра».