Памяти Лизы Х — страница 11 из 44

Пела на узбекском и русском советские песни, прищелкивала пальцами в ритм. Ей апплодировали, не хотели отпускать.

Владимир пытался отдать Эльвире деньги за билет, но она отказалась. Купил всем лимонад перед сеансом.

Лиза обычно волновалась, она в детстве боялась большого темного зала, этих мятущихся огромных теней на экране, утомлялась от однообразной дешевой музыки, сопровождающей натужное кривляние огромных растянутых лиц, от неестественных голосов. Все нарочито, все слишком, все быстро-быстро. Жизнь, страсть, смерть за полчаса.

Но сейчас к обычному ее волнению примешивалось любопытство: как смотрят кино Ходжаевы? Эльвира всплакнет, а Ходжаев будет гладить ее по руке и утешать? Владимир? Будет посмеиваться? Всегда спокойный, не пойман на крючок чужих страстей? Как они выглядят со стороны? Родители со взрослыми детьми или с дочкой и ее мужем, или ее женихом? Нарядные женщины, свежевыбритые лица мужчин. Пришли, как на праздник.

Перед фильмом показывали кинохронику. Строительство канала, вождь с ликующими пионерами, люди строем идут за танком, люди строем с кирками и лопатами.

Потом Германия, люди строем, их вождь с ликующими детьми, опять люди строем, но уже с ружьями, по краям улицы — люди бросают солдатам цветы. Внизу подрагивал текст: 18 мая 1939, независимая Словакия.

Зрители аплодировали, некоторые выкрикивали: Якши, хорошо!

Потом на экране замелькали рваные серые полосы, включили свет.

— Ну что, минуты роковые никак не иссякнут? — усмехнулся Владимир.

Эльвира зашикала на него: вот лучше поесть, чем поговорить, достала из сумки урюк.

— Угощайтесь, дома обсудим.

Фильм был громкий, военный, про летчика, попавшего в плен к диверсантам. Снимали его здесь недалеко в горах. Это были родные места зрителям, они переживали, некоторые вскрикивали. Лизе временами тоже было страшновато, когда самолет летел прямо на зрителя, когда делал мертвую петлю в воздухе, она хватала Владимира за руку, но быстро отдергивала. Стеснялась своего страха, странной публичной близости в темноте и грохоте.

— Лиза, не бойтесь, деточка, это ненастоящее.

— Я не деточка, просто слишком неожиданно громко. Я не люблю шум.

— Не деточка, нет, прекрасная нежная дама.

— Да, так лучше.

И Лиза чувствовала себя взрослой, усмиряющей дракона.

Потом гуляли в сквере, ели мороженое.

Домой шли неторопливо, впереди мужчины, сзади Эльвира с Лизой. Эльвире кино не понравилось, эти новые военные фильмы пугали ее. После них ей хотелось забиться в угол дивана, заснуть, выключить внутри тревогу.

— В следующий раз пойдем на немецкую картину, про девушку, которая продавала цветы и пела. Их не возьмем, — показала она на мужчин.

Дома пригласили Владимира к чаю, пока Лиза ставила чайник на кухне, он спросил Эльвиру: я выдержал ваш экзамен?

— Да, да, — поддержал мужскую солидарность Ходжаев, — что теперь скажешь, Эличка?

Эльвира смутилась: я не понимаю ваших вопросов, не понимаю. И на такие картины я больше не хожу.

Иногда Лиза с Володей шли домой через Алайский базар. Небольшой, пара крытых прилавков на деревянных столбах, покрашенных синей краской. Под ними ночевали бродяги, накурившиеся анаши беглые подростки и старики. Милиция шугала их, но лениво, жалели, подкармливали.

На площади стояла мазанка без двери, где продавали мясо, накрытое марлей. Над ним вились мухи, жужжали. Покупателей было мало, утром развозили зелень на арбах, каймак, молоко.

Лиза не любила базар, стеснялась и своей устроенной жизни, но и своего отвращения к безысходной грязи, лохмотьям попрошаек, к этому миру неудачных чужих. Страх перед этой непредсказуемой толпой пересиливал сочувствие. Она стыдила себя: я врач, я не должна отворачиваться от них, они несчастны. Но понимала, что помочь им не могла, и привычка тратить жизнь на рациональное, действенное усмиряла неудобные чувства, и она ускоряла шаг.

Владимир любил проходить через базар. Некоторых бродяг знал по имени, иной раз давал им мелочь.

— Я был среди них, Ходжаев помог выбраться. Не презирайте их.

— Я не презираю, я поняла, что мне хватит сил только на свой путь, не на все человечество. Лечить тело, а уж с душами — это не мое. Я себя-то не понимаю среди людей, других тем более. В детстве жила среди хороших правил, до сих пор страдаю от простоты жизни.

— Вы, Лиза, по молодости слишком серьезны. Это пройдет.

Они уже почти вышли из базарных ворот, как вдруг на нее налетел мальчишка лет тринадцати, выхватил сумку. Владимир поймал его за руку, но тот увернулся, с ним еще двое оказалось, ударили по ногам подсечкой, Владимир упал, толкнули и Лизу. Торговцы закричали: милицый, воры. Но их и след простыл, метнулись под прилавки в разные стороны. Где-то недалеко раздался свисток. Уже бежал к ним милиционер.

Лиза вскочила быстро, Владимир пытался подняться, старался не смотреть на нее.

— Не защитил вас, простите меня. Рук не хватило.

— Володя, вы рыцарь, вы мой поверженый рыцарь.

Она намочила в арыке носовой платок, смывала кровь с его лица осторожными движениями врача. На голове оказалась небольшая рана. Сорвала подорожник, промыла, помяла, приложила к ране. Зажала платком.

— Я сам, спасибо, Прекрасная Дама. Теперь я должен поцеловать ваш платок и удалиться в пустыню от стыда. Искупить смертью от сарацинской сабли.

Вдруг он сел на землю.

— Вы идите, я отдохну и потом приду.

— Я вас не оставлю тут. Вам плохо?

— И помер рыцарь бедный… Бледный…на Алайском базаре… Уйдите, пожалуйста.

Она отошла на несколько шагов, села на край арыка.

Он закрыл глаза, посидел на земле, с трудом поднялся.

— А, вы еще здесь?

— Конечно. Стерегу сон рыцаря. Вы сможете идти? Обопритесь на меня, я буду ваш конь верный игогоооо! Смотрите, что я нашла, вполне можно опереться, — Лиза протянула ему кривую толстую ветку.

— Попробую.

— Опирайтесь, одной рукой на меня, другой на палку.

— Другой? — засмеялся он, — другая рука, приди ко мне!

— Простите, я машинально. Опирайтесь на палку, я а поддержу вас.

— И брел поверженный чернью рыцарь в объятиях прекрасной дамы среди полей, ручьев и птиц до замка своего…

— Ну вот дошли уже, вот замок наш!

Доплелись до скамейки во дворе, она нащупала его пульс — вам бы надо к врачу. Я добегу до аптеки, вызову перевозку. У вас больное сердце, явно.

В голове перебирала диагнозы, стенокардия, явно стенокардия.

— Не надо, не в первый раз, это с войны. Мне полежать надо, и все пройдет.

— Не пройдет.

— Не надо, у меня паспорта нет, нельзя мне в больницу.

— Подождите, у нас есть сердечное.

Принесла из дома валидол.

— Мне уже лучше, спасибо. Я пойду полежу. Не провожайте меня, все нормально. Спасибо, и простите великодушно за все это.

Дома Лиза села на диван, ей не спалось, несмотря на тяжелую ночь в больнице. Ее охватил страх, не за себя, она понимала, что избежала худшего, могли ножом ударить. Нападение не удивило ее, базар — неспокойное место.

Испугалась за Владимира, вдруг сегодня он стал ей родным.

К вечеру пришли Ходжаевы, она рассказала им про утреннее происшествие, старалась мягко, шутливо. Эльвира очень испугалась: не ходи там никогда больше. Я сама базаров боюсь. Пойдем Володю проведать. Подожди, у меня сердечные капли, я ему даю иногда, где они? А, вот. Пойдем.

Эльвира надела галоши, взяла лекарства. Подошли к его комнате, позвали. Он не отвечал, они осторожно вошли.

Владимир лежал с открытыми глазами.

— Он не дышит. Ой, он умер, он не дышит, что делать? — Лиза затормошила его.

— Тихо, не кричи. Закрой глаза ему. Лиза, возьми себя в руки, замолчи.

— Отодвинем топчан, помоги, скорей.

Вытащила ножом кусок доски из пола, достала жестяную коробку из-под леденцов, закрыла обратно.

— Отнеси в дом. Быстро.

Эльвира вышла на порог и закричала: ох, сосед наш умер, наш герой войны за пролетарское дело умер, наш Володечка дорогой.

Во двор высыпали соседи. Близко не подходили. Лиза замерла в кабинете Ходжаева с коробкой в руках.

Очнулась, когда Ходжаев тронул ее за плечо.

— Это из-за меня! Его ударили, из-за меня! Он мертв теперь.

— Пойдем во двор.

Во дворе голосила Эльвира, ей подвывала на узбекском старая соседка.

— Не удивляйся, таков обычай, женщины должны громко плакать, и ты поплачь с ними, легче станет.

Он подтолкнул ее к женщинам, и вдруг слезы полились из глаз, и вот уже она рыдала в голос. Ей хотелось кричать, бить, крушить все на свете. Всегда сдержаная, так удобно каменевшая, как жена Лота, в страшные минуты, сейчас раскачивалась, терла мокрое лицо кулаками: все, нет его, нет!

— Ах, как племянница ваша убивается, — шелестел рядом сосед Матвей, — а я уже в аптеку сбегал, участкового вызвал, чтоб к ночи отвезли.

Вскоре пришел милиционер со стариком. У него была запряженная ишаком арба, которую он оставил на улице. Старик принес серую ветхую тряпицу, они завернули тело и отнесли на арбу. На улице возле ворот уже толпились люди, дети рассматривали ишака, пугливо гладили его.

Тело Владимира привязали веревками, прикрыли сверху рваным ковром, старик цокнул языком, ишак медленно поплелся в темноту. Милиционер слюнявил карандаш, писал в блокноте.

— В какой морг повезете, товарищ милиционер?

— Не знаю, куда он повезет.

Эльвира вмешалась: в морг Боровской больницы везите, я сейчас им записку напишу.

— Эй, стой, — милионер окликнул старика, — вот сюда, в эту больницу вези, сторожу отдай записку.

Сидели в темноте в комнате. Лиза не переставала плакать.

— Ты поплачь, поплачь, Лизанька, — обнял ее Ходжаев, — посмотри там в коробочке его вещи. Не Володя он, Вольдемар Фридрихович Раушенбах, из Риги. С этапа сбежал, руку ампутировали еще в гражданскую войну, гангрена была после ранения. Комната мне полагалась в качестве кабинета, вот он и жил там.

Она взяла коробку, ушла