к себе.
Внутри ржавой коробки пахло отсыревшей бумагой. Завернутая в газету большая карточка. На обратной стороне в виньетках золотом надпись: Фотография Кацнельсонов, свой дом на Бастионной горке, город Рига Российской Империи. Негативы сохраняются. Сохраняются!
Блеклая фотография, типичный салонный интерьер, на бархатном диване сидит строгий бородатый господин с нарядной дамой в большой шляпе с перьями, на коленях у нее мальчик лет трех в матроске, по бокам стоят еще двое мальчиков постарше, все на фоне пальмы в кадке и нарисованного дворца. Внизу надпись: Ф.К. Раушенбах, директор реального училища, И. С. Раушенбах, урожденная Свенцова, актриса Драматического Театра с сыновьями Михаэлем, Карлом и Вольдемаром. Рига, 1900 г.
Несколько писем по-немецки.
Подчерк крупный, понятный, чернила расплылись местами, бумага на сгибах порвалась.
«Дорогая моя Ирина, очень скучаю, не люблю твои гастроли, и дети страдают, Вольдемар часто плачет вечерами…».
«Дорогой мой муж Фридрих, завтра возвращаюсь… был аншлаг, весь номер в букетах, белые лилии так сильно пахли, что у меня случилась мигрень, пришлось принять капель… Купила мальчикам книг, Карлу нашла, что он давно хотел: про путешествия Кука… Привезу брусничного варенья… В Хельсингфорсе поземка, очень мерзну…»
«Дорогая наша мама…»
Лиза не смогла читать дальше. Дорогая наша мама.
И она бы так написала, куда? Жива ли вообще она, ее внезапно исчезнувшая мать? Она помнила тот злой день — открытый рояль, ноты, пепельница с окурком, красным от помады. В спальне — привычный порядок, ее шелковый халат на крючке. В шкафу внизу всегда стоял этот маленький чемодан — теперь его нет. Она никогда не спрашивала, что в нем. Зарывалась носом в мамины платья, пахнувшие духами, шелковые, бархатные, нежные, приятные. Надевала ее туфли, неуклюже топала в них, меряла ее шляпки. Смеялась. А там стоял чемоданчик, всегда готовый. Что в нем? Мыло, полотенце, теплые носки, платок, смена белья. Какого? Ее кружевного итальянского белья?
Наутро она пошла в прозекторскую Боровской больницы. Мертвецкая — как сказала санитарка.
Это было отдельное здание из желтого кирпича, одноэтажное, со своей кочегаркой и высокой печной трубой, скрепленной широкими ржавыми обручами. Штепперъ и Со, выбито на каждом.
— Здравствуйте, кто-нибудь есть тут? — прокричала она с порога. Голос отдавался эхом. Никто не отвечал. Она оставила дверь приоткрытой, заложила камень в щель. По краям от двери — узкие комнаты со столами. Над одним из них пожилой прозектор ковырялся в кровавом месиве.
— Что кричишь, девочка?
— Я думала никого нет. Вчера привезли нашего… Нашего соседа.
— Новые внизу.
Вниз вела широкая обитая дерматином дверь, за ней маленький тамбур кончался каменной лестницей в два пролета. Лестница была скользкая, с бурыми следами. К стене прислонен крюк на длинной ручке, привязаной к мотку веревки. Очевидно, трупы скидывали вниз. А потом подтягивали на крюке.
— Впервые тут?
Прозектор незаметно подошел сзади.
— Тебе притащить или сама найдешь?
— Сама найду.
— Я Савву позову, он у нас тут Азазель, поможет тебе.
— Кто?
— Азазель, демон адский, ваше поколение не знает уже. Вечной книги не читали.
Она стала спускаться, держась за стену. Снизу несло карболкой. Сбитые подошвы сандалий скользили. Наконец она внизу. Под самыми ступенями лежала маленькая женщина, рот открыт, посверкивала золотыми зубами, тело ее было искорежено, наверно, сбило трамваем.
Она перешагнула через нее — лампочка в железной сетке пронзительно освещала узкий длинный подвал. Несколько кубов льда в деревянных ящиках, лед таял, вокруг лужи. Щербатые плитки на полу, изморозь по стенам. Всего четыре трупа. Он лежал лицом к стене, единственная рука неестественно вытянута за спину.
Она перевернула его, лицо, застывшее, с открытым ртом и остатками желтых зубов.
— Кызымка, — позвали ее сверху, — тебе поднять?
— Да, пожалуйста, помогите мне.
— На обмывок? Родственник?
К ней спускался санитар с крюком в сером коротком халате, громко шлепал галошами.
— Этот? Коченелый уже, — с силой вонзил крюк под ребра и потащил по полу. На лестнице велел ей идти впереди.
— Не оглядывайся, кызымка.
Азазель поднялся за ней, потом стал подтягивать тело, в темноте лестницы оно ударялось о ступени, звук отлетал эхом.
Наконец вытащил на свет, вынул крюк из рваной почти бескровной дыры.
Азазель легко охватил тело руками и отнес на стол.
— Вот тут положил, кызымка. Справишься?
— Справлюсь, идите. Спасибо, большое спасибо.
Хотела дать ему денег, он отказался — это у меня по должности их таскать.
В длинной комнате была раковина с краном, шланг, жестяной черпак.
— Смотри как надо, — в комнату возвратился Азазель, легко снял с него гимнастерку, штаны, накрыл полотенцем живот. Стал прикручивать шланг к крану.
— Нет, я сама, идите, спасибо, идите.
Она налила в черпак воды, поставила рядом. Стала мыть лицо платком, она никогда не видела его так близко, морщины, шрамы, распутывала его серые волосы. Приглаживала. Тело его было грязное, темное, очень худое, криво выступали перебитые ребра, дыра от крюка понемногу затягивалась кровяным сгустком. Она собрала его одежду, обмывала тело тщательно, осторожно, боясь причинить боль. Она ласково гладила его, впервые в жизни гладила мужское тело, властно, любовно, и в ней разливалась сладкая тоска.
— Ну что, кызымка? Давай побыстрей, стол на вскрытию ждут.
Она очнулась, подвязала ему челюсть платком, кое-как одела.
— Ты мой муж рыцарь, мой Вольдемар единственный.
Поцеловала в лоб.
— Там родственник с погребалкой приехал, — позвала ее санитарка.
Она вышла во двор. На улице за воротами стояли Ходжаевы рядом со стариком, который вчера отвозил тело. Повозка с деревянными колесами стояла рядом. Ишак мотал головой — одолевали мухи.
— На кладбище повезут сейчас, жарко, надо поскорее, портиться начнет, — санитарка подталкивала ее на улицу.
— А есть здесь лютеранское кладбище?
— Это как лютеранское?
— Где немцев хоронят.
— Есть, а как же, немецкие, армянские, все есть, все по-людски. Как жил согласно обычаям — так и похороним. Своя церковь была уних, но сейчас бога нет, и церкви нет. Немецкий квадрат ихнее кладбище называется, а где точно не скажу. Не была. А тебе зачем дочка про немцев знать?
— Да так, интересуюсь историей, историей города Ташкента.
К ним подошел пожилой загорелый человек, с темным кольцом на пальце, поздоровался: пастор Юрген.
Достал из портфеля черный шарф, крест на бечевке.
Неспешно приладил узкий белый воротник.
Взял книгу, там уже была заложена страница.
Принесли тело Вольдемара, завернутое в рогожу.
— Как вы сказали его зовут? — осведомился пастор.
Отпевал его прямо тут, у больничных ворот, вполголоса бубнил по-немецки.
Старик приладил тело, привязал, санитарка принесла оплетеную банку с водой.
Ходжаев дал денег старику, они простились с покойным и ушли, Лиза села на повозку, пастор пошел сзади, и они медленно покатили на кладбище. Путь был долгий, тяжелый, лепились мухи, она придерживала тело. Останавливались, старик поил ишака, пастор и Лиза пили воду, старик сорвал траву с мелкими цветочками, заложил за ухо и Лизе совал под нос: райхон, райхон. Лиза потерла в ладонях. Пахло нежно, горьковато, мятно.
На кладбище уже была вырыта яма, сбоку в ней торчали чьи-то кости, на дне собиралась вода. Возле ямы стояло ведро с известью и кирка.
Вдруг в ней проснулась ревность — кто там рядом с ее рыцарем? Она похоронила бы его в поле, под гордым деревом…
К ним подошел человек, ловко стянул тело с повозки, развернул и стряхнул его в могилу. Пастор запричитал молитву. Человек покидал известь из ведра и стал закапывать.
Старик закрыл ладонями лицо, молился на незнакомом языке, раскачивался, она думала, что надо сказать. Она впервые на похоронах. Что говорят? Погиб за правое дело? Смерть вырвала из наших рядов? Прими, боже? Или земля, прими?
Прощай, мой рыцарь ненаглядный!
Она пошла к кирхе. Там был какой-то музей, рядом с оградой несколько затоптанных могил.
Его не было здесь, никогда, или тоже приходил тайно к богу своего детства? Мать крестила его, целуя в лобик на ночь?
Она поцеловала его, умершего, холодного, сухого. Как мать? Как робкая влюбленная?
Она подошла к арыку, сняла сандалии и опустила ноги в ледяную воду, зачерпывала, плескала на лицо, на волосы.
Вот она и пережила свою первую любовь. Такую, какой она и должна быть — намек, касание, взгляд, ирония, слова — незначительные, случайные, которые потом, в одинокой темноте обретают множество смыслов и намерений.
Мой бедный рыцарь, поверженный одиноко ночной смертью.
— Ну вот, объявили. Война, с другом нашим и соратником Гитлером. И кем воевать будем? Кость армии уничтожил, осталось одно мясо, — сокрушался Ходжаев.
Эльвира привычно заплакала. Лиза привычно замерла. Еще одна страшная новость. Честная всехняя новость. Можно говорить, не таиться, не как после ночных арестов. Голос по радио был приподнятый. Отразим быстро! Мобилизуемся. Радио повторяло по-узбекски. Потом заиграли марш.
— На фронт не пущу, — сказал Ходжаев, — я твоему отцу обещал тебя беречь. Ты здесь пригодишься.
Уже через месяц город изменился. Сначала опустел, притих. Люди собирались только возле громкоговорителей на улицах, видно было, что в толпе уже мало мужчин. После сводок информбюро расходились быстро. Наряды красноармейцев ходили по ночным улицам.
К осени начали приезжать эвакуированные. Толпились на вокзале, ходили по дворам, искали жилье. К ним во двор заселились две семьи. Женщина с дочками, у них было много узлов, которые привез узбек на арбе, запряженной ишаком, женщина долго торговалась с ним, сердилась. Лиза подошла: вам помочь перевести? Он вас не понимает.