Памяти Лизы Х — страница 19 из 44

В приемной было несколько дверей, железные витые стулья, дачные. На стене Сталин. Куда же без вождя, и в Бедламе первый, кого видим. Ведро с водой и кружка на гвозде, вбитом в стену. Решетки на окнах, на потолке лампочка, тоже в решетке, стены крашены синим до половины, как везде. Там было прохладно, в окна шуршали листья, через них посверкивало солнце, стрекотали птицы. Пахло дезинфекцией, мокрыми тряпками. Ходжаев ходил из угла в угол, непрерывно вытирал лоб, шею. Ждали долго. Из какой двери придут? Наконец, вышла докторша.

Ходжаева, да, в буйном, укололи, спит. Острая паранойя. Сегодня профессор Арутюнов посмотрит. Нет, пустить не могу. Ну хорошо, посмотрите из коридора. Нажала кнопку звонка, пронзительный, даже птицы в листве на мгновение испугались и умолкли. Санитар отпер дверь в один длинный коридор, потом в другой, покороче. Двери в палаты были тюремные — с зарешеченным маленьким окошком.

— В четвертую.

Санитар из короткого коридора посмотрел в окошко и кивнул врачихе. Та разрешила отпереть. В палате было темно, Лиза не поняла сначала, сколько там людей, кровати стояли редко, слышно было медленное тяжелое дыхание, храп. С краю у стены лежала Эльвира, запеленутая в серую смирительную рубашку, глаза ее были закрыты.

— Она спит. Был сильный припадок. Не пугайтесь, тут чисто, кормим, не бьют никого, — обиженно говорила докторша, — она кусалась, царапалась, пришлось привязать. Не зовите ее, она должна выспаться. Все, пойдемте.

Врачиха шла за ними и повторяла: пришлось привязать, себя расцарапала, припадок, время военное, психика не выдерживает…

С профессором Арутюновым можете поговорить к вечеру, часа в четыре он может. Он еще не пришел.

Шли обратно, во дворе гуляли поднадзорные больные. Один хотел подойти, но санитар остановил его, потянул за ворот халата. Другие смотрели в окна, держались за решетки. Во дворе стояла человеческая тишина и гомонили птицы.

У самых ворот сидел на земле худой подросток, рвал траву и запихивал в рот.

Старуха отворила им, они оказались на пыльной улице, прошли к трамвайной остановке.

Ходжаев заплакал. Лиза зашептала: я вытащу ее, всех подниму в больнице!

Перед глазами возник парторг Иван Ильясович. К нему пойду. И сосед Матвей, он же помощь предлагал.

Расстались, он пошел в университет — ждали студенты. Она поехала на работу.

К вечеру увиделись с профессором Арутюновым. Острое состояние, недели две как минимум полежит у нас. А там посмотрим. Говорил медленно, уклончиво, как будто взвешивал каждое слово. Похоже, что больна давно, если снять кризис, можно жить. Понимаете, такое время располагает к обострению.

Через день удалось поговорить с Эльвирой, ей уменьшили дозу. Лиза зашла за ней в палату, причесала, помыла, переодела.

Они вышли в коридор, шли медленно, неуверенно. Сели, обняли Эльвиру с двух сторон. Ходжаев старался не плакать. Эльвира была спокойна. Гладила Ходжаева по щеке, улыбалась.

— Скоро домой, ты выздоравливаешь.

Лиза отламывала лепешку маленькими кусочками, подносила ей ко рту. Эльвира жевала медленно, покорно.

Посетителей в коридоре было мало. Сидели со своими, закрывали их от остальных, кормили, старались, чтоб не видели другие, шептались.

Это напоминало Лизе старинные картинки из немецкой сказки про Рейнеке Лиса, которую она читала в детстве. Страшные и смешные одновременно. Там были человеческие звери, одетые в камзолы, штаны, туфли с пряжками. Они играли в человеческие игры, наряжались царями, судьями, казнили, угощали, танцевали. Когда впервые она видела эти картинки, еще до чтения, ей показалось очень смешно. Но если читать, то становилось страшно. А тут люди, играющие в зверей.

В углу смешливую дурочку пытались напоить чаем, она хихикала, отнекивалась, махала руками. Пара у зарешеченного окна — он раскачивался, она пыталась сдержать его, Хватала за руки: стой прямо, ну ты же можешь стоять прямо! Прижимала его руки к решетке, сердилась. Он мычал, вырывался, внезапно намочил в штаны и санитар увел его. Женщина сунула ему в карман деньги.

Навещали Эльвиру каждый день, приплачивали нянькам деньгами, едой. Эльвира не хотела есть, только пила воду редкими глотками.

Любая попытка снизить дозу оканчивалась истерикой. Она царапалась, билась головой. На лекарствах была смиренна, улыбалась, но чувствовалось, что она уже не здесь, закрылась в своем немом тайнике. Она очень похудела, ослабла. Домой не хотела, гуляла в больничном саду, свидания их становились короче.

— Я устала, пойду лягу. Обнимала их, и шла назад, не оборачиваясь.

Ходжаев не терял надежды. С ней было так после смерти сына, сломался ее внутренний механизм, надолго. Но потом она снова начала работать, переводить книги. Нет, она не стала той Эльвирой, с которой он познакомился в Исфахане, в ней поселилась немая печаль, ожидание беды. Но она уверенно читала лекции в больших аудиториях, занималась со студентами, заведовала огромной библиотекой. И вот теперь с трудом держит чашку в руках, так внезапно.

Лиза теребила врачей: можно забрать ее домой? Уколы я могу делать.

— А где вы ампулы возьмете? Нам на больницу дают, в аптеках нет. Вы на работе, она одна, вдруг приступ? Оставьте ее здесь, ей так лучше. И вам так лучше. Вы не справитесь, и она не справится.

Лиза подумала про Марьям, жену соседа Матвея. Как она одна? Привязанная лежит. Наверняка.

Лиза вышла из операционной. Когда спускалась с лестницы увидела, что в коридоре на полу сидит Фира. Вокруг нее молча толпились. Фира молча протянула письмо: вот и все, и он тоже.

Снаряд попал в операционную палатку, взорвались кислородные баллоны. Пожар и хоронить нечего.

Ты мне обещал, что пойдем в горы, когда кончится война. Обещал. Теперь мы не пойдем в горы, да? Я же сказал: если останемся в живых. Ты же обещал!

Лиза вдруг упала рядом с Фирой, как будто чугунный шар ударил ее. Она раскачивалась, рвала свой халат на куски, рвала руками, зубами. Ей казалось, что она кричала, рот покрывался пеной, стучала кулаками в пол. Лизу хватали за руки, обнимали, казалось, забыли про Фиру, которая сидела безучастно, закрыв глаза. Прибежала Таня, хирург из гнойного отделения, ударила Лизу по щеке, еще раз, еще. Лиза сникла, дышала тяжело, но уже ровнее. Таня положила ее на бок, прижала ей коленки к подбородку.

— Накройте одеялом. Что с ней?

— Илья погиб. Сгорел, — тихо сказала Фира, — ты, Таня, поплачь, тебе тоже полагается.

— Ей больше полагается, она последняя была.

Вскоре поднялись, пошли в ординаторскую. Достали самогонку из шкафа.

— До встречи, Илья Натанович.

— Вы, девки, дружите теперь, — сказала сестра хозяйка, — делить нечего уже, вас тут двое осталось Илюшиных. При мне пятерых голубил, три на фронте, да вас тут двое, Танька да Лизка, веселый мальчик у тебя был, Эсфирь Ханаевна. Все его любили, и он всех, и хирург ювелирный.

Ничего, живу, ем, сплю, чужие кости отпиливаю, кромсаю чужое мясо, ковыряюсь в нем, рис варю, помешиваю, чтоб не пригорел.

Вот волосы подстригла вчера. А вокруг убывают. Каждый день чьи-то. По кому плачут, проклинают. Другие, не я. Я только подписываю бумажку: скончался вследствие…

Кто еще у меня остался? Ходжаев, Эльвира, мать? Вряд ли она жива. Фира есть еще.

Я осталась, надолго ли? Кто первым уйдет? Ходжаев самый старый, Эльвира самая больная, Фира старая тоже, но сильная, тоже среди смертей привыкшая уже. Фира своих потеряла, именно потеряла, без похорон, не прикоснулась к холодному лбу, ушли где-то, исчезли вдалеке.

Это мне повезло хоронить Владимира, тело его обмывать, обряжать, и в могилу комок глины бросить. А с Ильей не повезло, даже пепел поворошить не случилось.

А я надолго ли тут? Арест, расстрел? Сейчас нет, я пригожусь тут. Повешусь? Вряд ли.

Петрификус. Окаменевшая. Да, вот моя судьба, каменная баба. Стоит и смотрит в ничто. Спокойная.

Живые помрут, а я останусь бессмысленной каменной бабой. Полезным механизмом, чинителем других, с душою и слезами которые.

А мне не полагаются слезы. Мне полагается резать-зашивать. Писать в желтых папках на разлинованных листах. Жевать сухари, пить самогонку, курить папиросы. Штопать чулки, пить желудевый кофе. Слушать радио, спешить в общем сортире во дворе. Мыться холодной водой и вонючим темным мылом. Пахнуть карболкой. С этой целью родили меня на свет. Меня.

А другие? Как с ними в далеких странах, где нет войны, нет врагов. Есть такие? Как завидовать им? Тебе, Лиза, не досталось. Пока. Вдруг есть другая жизнь, и тебе достанется тоже? Как бы поверить в это? Где поверить? В кино? А вдруг есть и для тебя другие пристанища, где душа гуляет, свободно, счастливо, обнимается, целуется, и почти бессмертна.

Сколько прошло дней с тех пор, как Илья сгорел? Сто шестьдесят четыре дня. Поныла, и будет.

Надо к Эльвире сегодня в психушку, потом к Фире, потом карточки отоварить, к вечеру приходит поезд, восемь вагонов раненых. Считай, пятнадцать процентов померли. Шестьдесят живых. Половина моих, на хирургию.

Илья, лама савахвани? Зачем оставил меня?

— Особист наш так и шныряет, так и шныряет, — вполголоса говорила Лизе сестра хозяйка, пока несли одеяла по лестнице, — никуда от них не деться. Тыловые крысы. Забьется в уголок, колбаску свою жирненькую развернет, скушает, и по палатам рыщет. Отбирает письма на цензуру, записки. Под матрасами шурует у раненых. Ты, Лиза, с ним в разговоры не вступай, не спорь.

— Ирина Степановна, как он выглядит? Я еще его не заметила.

— Биндюк рослый, в форме ходит, халат на плечи набрасывает, как Буденный бурку. Ступин, или Ступов ему фамилия. Медленно так ходит, как на параде. А у самого челка набок, как у Гитлера. Всех по фамилиям называет, тыкает. Увидишь еще.

После вечернего обхода Лиза его увидела. Да, шел по коридору в палаты заглядывал, ей стало интересно. Постояла у двери офицерской палаты.

— Товарищи офицеры, кто письма на отправку, пожалте мне.

Вышел в коридор, складывал письма в конверт.