Памяти Лизы Х — страница 22 из 44

Возле карусели играл аккордеонист с деревяшкой вместо ноги, всегда немного пьяный. Катались взрослые. А до войны тут были дети, только дети. Взрослые стеснялись, наверно. Теперь детей мало. Так, изредка встретишь в трамвае, в парке. Куда делись? Выросли, а новых не родили?

Лиза знала аккордеониста, он приходил играть в госпитальный двор, там устраивались танцы с легкоранеными.

— Вальс, вальс, — кричали медсестры. Он играл «Амурские волны». Танцевали азартно, толкались, смеялись.

Потом были мужские танцы, кто мог, старался плясать, русскую вприсядку, или лезгинку. Женщины хлопали в ладоши. В палатах толпились у окон. Как петушиные бои наблюдали, свистели, поддерживали своих любимцев.

В больничном коридоре Таня из гнойного отделения разучивала танго под патефон. Одна, посматривала в шпаргалку — листок из журнала с рисунком и стрелками, куда повернуть, левая нога, правая нога… Лиза старалась обходить ее, да и Таня не стремилась к дружбе. Лиза отняла у нее Илью, теперь дружит с его матерью. У Тани на фронте муж. Дочка есть. От Ильи? Или законная?

Летом московская беженка собралась домой. Выхлопотала разрешение. Она жила скрытно, подозрительно. Никто не знал даже, как ее зовут. Дочки приходили из школы, во дворе не задерживались, пробегали в комнату. Где она работала, непонятно, уходила затемно, днем была дома, к вечеру снова уходила. Продавала вещи на рынке, однажды Лиза увидела ее в рядах, стояла с вязаными кофтами на руках. Общалась только с соседом Матвеем. Он помогал ей, иногда приносил продукты. Обычно поздно, в темноте уже. Вот спелись два неприятных всем человека. Матвей был тихий, вкрадчивый, беженка скандальная, драчливая. Занавешивала окна, развязывала свои огромные узлы, пересчитывала добро. Соседские дети прилипали к окнам, в щель между занавесками видно было. Однажды и Лиза не удержалась, заглянула. Та перетряхивала шубу, летела пыль, девочки чихали. Беженка была всегда сердитая, но перед Ходжаевым заискивала, и с Лизой тоже была вежлива. Однажды позвала посмотреть дочку, та сильно кашляла.

— Нет воспаления? Вот и хорошо, — сразу засуетилась, видимо, боялась, что Лиза еще останется, заведет разговоры, распросы.

Сегодня она ходила по сеседям, прощалась. Зашла к Ходжаевым, принесла Лизе подарок — отрез сукна, военного, гладкого, для полковников и выше.

— Извините, грубая бывала, озверела с войной, да кто не озвереет?

Матвей помогал укладывать на арбу ее пожитки. Пошел провожать. Обнимались. Любовниками были? Лиза не удивилась бы. При такой больной жене, и не старый человек.

Стерва, противная баба, Лиза радовалась, что она уезжала.

Беженка была генеральская дочь, полковничья жена. Отца и мужа забрали в один день, она недолго стояла среди разоренной квартиры. Собрала вещи в узлы, одела дочек потеплее, и побежали. Так и кочевали с тридцать восьмого года на своих узлах с пожитками. Где только ни жили, в дворницких комнатах, на окраинах в пустых заброшеных квартирах.

Грабили ее. Били. Носила с собой финку. Спать ложилась под дверью. Да вообще ложилась под. Участковый вот пользовался. Но честно: предупреждал, когда тихо сидеть и лампу гасить. Еду приносил. Выхлопотала каким-то образом эвакуацию в Ташкент.

Теперь муж герой посмертный. Пенсию получат, квартиру не вернут, но комнатой обеспечат.

Со второй беженкой, Рохке, сложилось иначе. Она работала на швейной фабрике. Ее старики сидели с внуками и соседскими детьми. В теплые дни расстилали во дворе на айване одеяла, соседи приносили маленьких. Старуха забиралась на айван, няньчилась, старик сидел рядом, сторожил, чтоб не скатились. Он мастерски плел игрушки из осоки. Иногда продавал на базаре.

— Баба Муся, баба Муся! Дай сухарик!

Старуха развязывала белый узелок, доставала кусочки сухого хлеба.

Рохке подрабатывала шитьем на заказ. Иногда Лиза отдавала ей перешить старые вещи. Она сильно похудела, все болталось на ней. Они разговаривали о приятном, какие моды будут после войны, какие прически, листали довоенные польские дамские журналы, которых Рохке прихватила с собой в эвауацию.

— И душевно видеть, и вдруг кто шиться будет, шоб понимали тут, как надо дамочке из хорошего тона, — она держала журналы в чемодане, чтобы дети не порвали.

— Какую хочете шляпку? Перьев надрала с голубя и марганцовкой покрасила.

Вдруг она зашептала: вам говорю, потому шо до вас еврейка ходит. Тут прибывшие с Украйны слухи такие разводют, шо всех евреев отдельно удушили. В газовых камерах, их немцы для евреев изобрели. Папа не верит, шоб для евреев специально? Немцы за них гроша не тратют, только забирают. А тут камеры, газ, подумайте! За шо так сложно, пихнул в ров и гранату кинул.

— Рохке, я тоже читала про камеры. Боюсь, что это правда. Наши в газете упомянули, и в других газетах.

— В каких других газетах?

— На других языках, на узбекском, — Лиза осеклась. Зачем про другие упомянула, сейчас будет спрашивать. Но Рохке не спрашивала.

— Лизавета Темуровна, папа не верит. Спрашивает, кто душить будут, все немцы на фронте? Я ему говорю: поляки будут, украинцы, литовцы. Папа, не помнишь наши жизни? Посреди них жили, ми на Пасху пряталися, на Рождеству пряталися. А шо тут раз, вентиль крутнул, газу напустил, и нету жидив, ни одного. Токо наши серебряны ложки остались, нате берите, — она засмеялась.

— Рохке, пусть папа не верит. Не убеждайте его.

— Надевайте манто, не уколитеся только, — она перелицовывала лизино пальто, прилаживала рукава, — а назад поедем, так папа увидит, шо нет никого.

— Не надо вам возвращаться.

— Кому ми тут нужные?

— Я постараюсь помочь, у вас нужная профессия. Не говорите ему. И вообще не говорите никому.

— Я никому. Соседа Матвея опасаемси. До нас таки люди ходили, ласково бачили, а потом раз, и пропал. Понимаете, Лизавета Темуровна? Говорят, там жена запертая на дому?

— Рохке, она больная.

— Да, умалишенная, все говорят. Шой-то я разболталася, звините.

— Рохке, вот тут ампулы для вашего папы. Я вечером укол сделаю. Надо неделю колоть, приходите вечерами.

— Лизавета Темуровна, спасибо. Я заплачу, вот с получки тотчас.

— Не надо. Я в больнице взяла. В аптеках нет.

Лиза воровала ампулы для старика. К концу войны лекарств в госпитале хватало, по лендлизу получали из Америки, из Австралии даже. Никто не спрашивал у врачей, медсестры тоже не отчитывались. Воровали, продавали на рынках. Лиза брала для кого-нибудь, для отца Рохке, для Ходжаева. Иной раз Фира просила для больных, она ездила по кишлакам, там лекарств не хватало. Там ничего не хватало, ни лекарств, ни бинтов, ни прививок. Было много туберкулезных детей, измученных женщин. Хоть не голодали, уже хорошо.

Лизу не проверяли. Пост стоял, шмонали нянек, медсестер иной раз, врачей никогда. Проносила в сумке. Все для победы, как же иначе!

Конец войны приближался. Стали уезжать эвакуированные, артисты, киношники. Вокзал бурлил, таскали дыни, ящики. Вдруг город стал тихий, пустынный. Одни уезжали, другие, еще воевавшие, не прибыли.

Ветер шелестел рваными афишами. В госпитале стало меньше раненых. Он пустел на глазах, шаги гулко отдавались в коридорах, на лестницах. Выносили лишние койки из палат и коридоров, складывали во дворе. Иногда ночами их растаскивали. Особисты забирали документы, жгли за мертвецкой в черных железных бочках.

Шли бои за Берлин. Последний шаг, бой, рывок, и наступит тишина. Ее ждали с некоторой растерянностью. Уже привыкли к ритму войны, которая давала ежедневный смысл жизни, явный, бесспорный. По коридорам ковылял парторг Ильясыч с мухобойкой. Следил за портретами вождей, чтоб не обсиживали. Лиза смеялась: увидит муху на сталинском носу и шлеп! А тут особист из-за угла увидит, Ильясыча шлеп!

Покидал город зав отделением Рубен Григорич. Его перебрасывали в Прибалтику, он грустил. Ему нравился Ташкент, тепло, у него тут была госпитальная жена — веселая спортсменка из физиотерапевтического. В Прибалтике его ждали хмурые несоветские люди, холодное сырое небо. Туда должна была приехать законная жена, которую он не видел всю войну, да и не хотел. Похоже, и она не скучала по Рубену Григоричу, но военные правила предусматривали перевод с семьей. Наверно, ей тоже не хотелось уезжать из теплого города Тбилиси, от родных, от большой семьи. Она не видела войны, разрушенных городов. Теперь увидит.

Рубен Григорич уже почти не оперировал, писал характеристики, отчеты, сдавал дела. Вызывал врачей прощаться. К Лизе он был особенно внимателен, учил ее, помогал. Отдал ей свои книги.

— Сдадите экзамены, и присвоим высшую категорию, сразу, за военный опыт. И звание майора. Я ходотайствую за повышение. Через пару лет станете зав отделением. Выберете профиль. Советую нейрохирургию.

Лизе было печально, уходил спокойный умный человек, умелый хирург, защитник всех от придирок и подозрений особистов. Еще один человек, который знал Илью.

Вместо Рубена Григорича назначили гражданского, испуганного отсидевшего старичка, которому не светило вернуться домой в Москву.

Летом Лиза сдала экзамены экстерном. Получила диплом, значок ромбиком. Дома устроили маленький праздник, Фира наготовила еды. Пришли из госпиталя и друзья Ходжаева. Пришел сосед Матвей, принес Лизе фигурную рамку: диплом повесить на стену. Наверно, из-под вождей вынул, вспоминала Лиза его квартирку.

Впервые дом вдруг стал тесный. Шумели, Лиза вспомнила проводы Ильи, так же говорливо. Ей было и неловко, и приятно чувствовать себя центром внимания. Видно было, что ее любят, и она дорожит ими, своими соратниками.

Уходили раненые. Тот самый офицер в очках, Равиль, дневник которого был спрятан у Ходжаевых, однорукий, хромой выписался. Пришел проститься к ней домой. Сидел во дворе с цветами, ждал. Лиза разогрела картошку, накрыла стол. Он отказывался, но Лиза настаивала: вам надо есть часто.

Равиль провел в госпитале четыре месяца. Лиза вытащила осколки из его позвоночника, из ноги. Она начал ходить, хромал, но немного, и спину уже мог держать прямо. Иногда они разговаривали в госпитальном саду, курили на лестничных пролетах.