Памяти Лизы Х — страница 24 из 44

— Я не знаю, как с ними жить, — жаловалась Вилена, — они культурные тут. Смотрят на меня, как на обезьяну. Сявки гордявки.

Лиза расхохоталась: кто такие?

— Сейчас покажу.

Убежала в комнаты, вернулась, держа руки в карманах, улыбалась загадочно, как будто собралась делиться большой тайной.

Вилена вынула из карманов два подшипника, один был большой, блестящий, с цветной проволокой, продетой в дырку, второй поменьше, ржавый, в нем не хватало шариков.

— Я с ними играю. Как Шавкатик говорит, это модели общества. Я сявка, а они гордявка. Тук-тук. И я уже гордявка.

Лиза, детство с фарфоровыми куклами, крахмальная скатерть, шкаф полон книг, автомобиль с кожаными сиденьями, — гордявка, конечно. Но сявкой окзалась в одно мгновение, когда мать арестовали. А кто мать увел под руки — они были гордявками? В это мгновение да, но потом домой пришли, в коммуналку с керогазом, скинули портянки сушить и по слогам «Капитал» читать сели. Из сявок в гордявки и наоборот. Тук-тук. Модели общества.

— Вилена, ты же не с ними будешь жить. Вы с Шавкатом уедете в город. Но пить нельзя. Та волчья жизнь закончилась. Тебе рожать здоровых детей, тебе надо быть здоровой. Ну сама посмотри, тебе нельзя пить, и Шавката держи в трезвости.

Лиза чувствовала неловкость, убеждаю сявку, сама гордявка.

Лиза привыкла выступать на темы здоровья и благополучия. В больнице, в домах культуры, в обществе «Знание» обязывали врачей хотя бы раз в месяц выкроить время на «лопотальню», как говорила сестра хозяйка Ирина Степановна. Парторг Ильясыч потом галочку поставит: у меня пять врачей провели информацию трудящихся. У Лизы внутри включалась унылая надзирательница: не зевай, говори медленно, гладко, простыми словами, в глаза смотри, терпи. Внушали элементарное: надо мыться, чистить зубы зубным порошком. Лизе казалось, что она унижает людей этими наставлениями. Но Фира относилась серьезно: в кишлаках живут как триста лет назад: детей не моют, сопли не вытирают.

Такая простая вещь — нельзя напиваться каждый день, неужели об этом надо говорить?

Неужели им самим неясно, что жизнь проходит мимо, пока валяются в тумане? Да, в ней, в трезвой реальной жизни голод, страх, донос, арест, война, смерть. Конечно, но и цветение вишен, и журчание воды, розовые облака на горизонте, любовь, смех и танцы… нельзя быть неблагодарным. Илья не велел.

— Не мне тебя поучать, я могу только попросить, будь благоразумна.

— Шавкатик говорит, мне на летчика учиться надо. Он меня катал и самой дал за рычаг держать! У нас мужики грубые, пристают. ТетьЛиза, у вас на работе мужики пристают?

— Что? В каком смысле?

— Ну там щиплют, за груди хватают, за ноги?

— Нет.

Лиза рассмеялась, попыталась представить Ивана Никодимовича, главврача, сухенького ссыльного из бывших, хватающего сестру хозяйку Ирину Степановну за грудь. Сюжет для оперетты, нет для трагедии, потому что Ирина Степановна огреет утюгом.

Вилена не сдавалась: это потому что у вас мужики больные. Шавкатик меня защищал, все знали, что я его. А была одна, так лезли. Они вообще вонючие, эти техники, керосин, мазут. У меня руки воняли.

— Летчики не пахнут?

— Нее, может мне на врача учиться?

— У нас тоже запахи противные. Болезнь пахнет, привыкать надо.

— Я читала старую книжку про французский город, где одеколоны делают. Вот там работать надо, сидишь и нюхаешь. Приятно — в одеколон наливаешь. Нет — на помойку.

— Как называется книжка?

— Не знаю. Там начала не было, я в поезде нашла. Она в сортире на подтирку висела. Сейчас принесу. Только ее трудно читать, там буквы лишние.

— Вот, — Вилена держала ее в большом носовом платке, некоторые страницы были переложены сушеной мятой, цветочными лепестками, — сокровище мое.

Книжка была дореволюционная, маленькая, изящного «дамского» формата, узкий шрифт с засечками, белая бумага, не утратившая гладкости, но уже пожелтевшая по краям.

«…городъ Грассъ подвластенъ в; тру долины Валансоль…» — прочитала Лиза вслух.

— Красиво да? Подвластен ветру. Мне Шавкатик объяснил, как это!

— Эй, Шавкатик, — заорала Вилена, — ты где? Иди сюда, важное скажу. Все, не пьем больше. ТетьЛиза не велит.

— Не будем! Вот сегодня выпьем, Вилюша, а завтра не будем.

— Сегодня уже не будем, а то поколочу.

Шавкат засмеялся, поднял ее на руки: на хауз понесу купаться. Или утоплю!

Собрались завтракать. Родители Шавката сидели печально: девочка не нашего круга, огрызается, сына стукнула пару раз, у нас на глазах. Необразованная, водку пьет. И Шавкат пьет. Мать тихо плакала, Лиза пыталась утешать. Но она уже видела таких, на войне еще держались, а потом — валяются на базарах.

На следующий день Ходжаевы собрались уезжать. Им принесли еды на дорогу, Вилена сунула Лизе записку: тетьЛиза, потом прочтете.

«Дорогая тетя Лиза. Торжестено клинусь и обищаю не пить водку и Шавкатику не дам. Не то проклянете меня».

В сорок седьмом году пришло письмо от матери. Как с того света. Лиза вертела конверт в руках, она не узнала ее почерк. Лиза помнила, что мать писала ровно и красиво, каллиграфически, с тонкими завитками на концах букв. А тут неровно, химическим карандашом, некоторые буквы печатные, примитивные, как будто ребенок учился писать.

Мать сообщала, что ее срок кончился, и вроде как она может поехать жить почти в любой город. Кроме Москвы и Ленинграда. Если Лиза может взятть ее к себе и пристроить где-нибудь, хорошо, если нет, то она попробует осесть в Караганде. Такое сухое деловитое письмо. Никаких просьб, она понимает, что прошли годы, и у Лизы сложилась своя жизнь. Написала, что очень изменилась.

Изменилась. Все изменились. И Лиза тоже. Одиннадцать лет прошло, война уже закончилась, и начиналась новая волна пополнения лагерей. 1949 год. Отдохнули, за четыре послевоенных года набрались сил, да? Давайте теперь на лесоповал, на смену тем, кого раньше взяли и на войне не убили.

— Ее поместим в твою комнату, а тебе организуем спать в нашей спальне, я перейду кабинет, и всем удобно будет, — обрадовался Ходжаев, — надо заселять дом, а то сидим с тобой, как старые вороны. После смерти Эльвиры к ним приходила помогать старая узбечка, у Лизы совсем не оставалось времени на готовку. А тут мать поможет.

Лиза смутилась. Мать давно превратилась в редкое воспоминание, даже не жизни, а какого-нидь трофейного фильма, где музыка, вальс, цветы, кружевные зонтики. Теперь она будет для нее новым пациентом, нуждающимся в лечении и заботе. Лиза рассматривала ее фотографию, пытаясь вспомнить голос, смех, касания. Вспомнила ее за роялем на вечеринках, ее немецкие песни, ее платья в шкафу, руку в гладкой шелковой перчатке, за которую Лиза держалась в городской толпе. Ее папироски, окурки со следами красной помады в пепельнице. Ссоры с отцом, крики, приглушенные тяжелой дверью. Наверно, мать рассказывала ей сказки на ночь, целовала в лобик, утешала, прижимала к себе. Наверняка. Но это не всплыло в лизиной памяти, провалилось куда-то в бездонный черный ров. Да, вальсы и кружевные зонтики. И хорошо. Лиза подошла к буфету, налила в рюмки гранатовой настойки, они выпили с Ходжаевым за новую жизнь: чтоб все получилось гладко.

Через неделю Лиза пошла на вокзал встретить мать. За десять лет она была здесь много раз и только во время войны. Провожала Илью на фронт, встречала санитарные поезда. Все в спешке, в суматохе.

А тут одна. Стояла на первом перроне у входа в вокзал, как договорились. К дверям стекалась толпа с разных сторон, нахмуренная, мятая, усталая. Просачивались внутрь, хлопали дверьми, и на перроне становилось пусто и тихо, ходил милиционер, скрипел сапогами. Никто не знал, когда придет поезд, вроде Чимкент проехал уже, то есть через час, полтора должен прибыть, опаздывал.

— На какую платформу подадут?

— Нельзя знать заранее, гражданочка. Как начальник прикажет.

Было холодно, ветрено, начиналась легкая метель. Через пути пошли люди, она вглядывалась в женщин, стараясь угадать. Они были какие-то одинаковые, в темных ватниках, в платках, котомки, узлы, чемоданы. Милиционер прикрикнул: на дверя не напирать, стройси по-одному.

— Смотрите, гражданочка, вот может ваша мамаша тут, — обратился он к Лизе.

Лиза нервничала. Невольно отмечала: вот у этой мешки под глазами, почки проверить, у другой хромота, вот у той пальцы ампутированы. Отморожены, наверно, мизинец до основания.

Рука дернулась, двумя оставшимися пальцами схватила Лизу за рукав.

— Вам плохо?

Лиза привычным быстрым подхватила ее подмышки, оттащила от напирающих на дверь, прислонила к стене.

— Лиза, это я.

Эта шамкающая пахнущая грязным ватником седая старуха — мать той самой московской девочки Лизы, а теперь и Лизы Ходжаевой, взрослой, опытной докторши, завхирургическим отделением.

Мать засуетилась, спрятала безобразную руку в карман. Лиза молча прижимала ее к себе, маленькую, кривую, всхлипывающую.

— Мама, все это скверное кончилось, ты со мной. Не бойся ничего. Пойдем.

— Сейчас, сейчас, у меня есть для тебя маленький подарочек. Достала из котомки детскую железную ложку, на ручке был рельеф — медведь среди бочек с медом.

— Медвежья голова, — вдруг засмеялась мать. Немецкая, солдаты привезли, я им перешивала, вот заплатили мне. Ты смотри, я только временно у вас, а потом сама устроюсь. Профессору не надо лишних беспокойств.

— Мама, мы все будем жить вместе. Профессор Ходжаев лично так постановил, официально, — Лиза улыбнулась, — как ты смешно говоришь — профессор, Алишер ака!

Ехали домой в такси, мать молчала, Лиза старалась ее развлечь: вот университет, вот куранты, парк…

— Ты с соседями как общаешься? Здороваться надо?

— Надо. Разговаривать нет. Тебя ни о чем не спросят. Ответам не верят. Заранее мнение имеют, не обращай внимания.

Во дворе соседка стирала у колонки, поздоровались, проводила взглядом.

На терраске Лиза попросила мать раздеться, дала ей халат, ее вещи собрала в мешок. Поставила греть воду на керосинках. Мать мылась в Лизиной комнате, ее не пустила: не смотри на меня.