Памяти Лизы Х — страница 28 из 44

ми.

Лиза купила ей китайский зонтик на базаре. На белом шелке хризантемы, бабочки, красные рыбки, пагода в облаках. Все сразу, нарисовано было грубовато, но казалось красиво.

Мать развеселилась, вертела зонтиком, неуклюже приплясывала, пела. Голос у нее стал сиплый, она фальшивила.

— Тебе надо красить губы, и вообще, у меня отложено немного, давай купим тебе нормальные туфли, на каблуках, ты не следишь за собой! Лиза не теряла надежды.

— У нас концерт скоро в окружном Доме офицеров. Будем хором сталина славить.

На концерт пошли с Ходжаевым, вышли заранее, он ходил с палкой, левая нога дрожала. В зале было много военных, милиционеров, их жен. В буфете угощали бесплатно газировкой и мелкими серыми пряниками.

Сначала выступали свободные школьники, акробатические номера, карабкались друг на друга в пирамиды, прыгали через обручи, как звери в цирке. Им играл аккордеонист, инвалид с седыми гусарскими усами, аккуратно закрученными кверху. Играл громко, бравурно, зрители хлопали в такт.

Потом декламировали стихи, пели, опять вставали друг на друга и махали флажками.

Хор из колонии выступал в конце. Часть милиционеров встала с кресел, окружили сцену. Дети построились в два ряда, нарядные, в белых рубашках, сбоку встала начальница, тоже принарядилась: пиджак с орденами-медалями и довоенная юбка, пестрая, с оборками. Все хлопали, одобрительно гудели. Мать вышла на середину, поклонилась. Осторожно ступала, отвыкла от каблуков. И туфли были ей немного велики, набили носки газеткой. Дети стояли смирно, мать улыбнулась, взмахнула палочкой.

Пели неплохо, про вождя, которому мечтают принести цветы, но некогда всем: вождь денно-нощно заботится, а они вкалывают в шахтах и на заводах.

Потом опять про вождя, но другого уже, мертвого. Как не хватает его бдительного прищуренного взгляда.

Под конец исполнили историческое — про убитых на войне.

Аплодировали яростно, требовали на бис. На бис пели жалостливое, про несчастных до революции, но с надеждой. Матери и начальнице поднесли по букету.

Детей вывели кормить пряниками, отгородив их строем милиционеров от остальной публики.

Мать сияла: как славили вождей-то, на два голоса, и не сбились ни разу. Подошла начальница, благодарила. Она твердо верила в воспитательность музыки: драться стали меньше.

— Ну да, пока поют, стоят смирно. Им нравится петь. Вот пианино привезем, потом оркестр выбью, чтобы струнные были, — размечталась она.

Дома праздновали, мать незаметно напилась.

— Начальница наша, герой войны. Умница, подход находит к каждому, заботится как мать. При этом в голове черно-бело, кругом враги, лес рубят, щепки летят. Принесем себя в жертву новым поколениям. У нее в голове газета. Передовица. Не может быть, что от страха, она разведротой командовала. Не может она от страха не видеть, не знать, что пол-страны не может быть шпионами. Никарагуа, на кой черт этому Никарагуа нужно шпионить в России? Ее брата взяли за это Никарагуа. Где это Никарагуа, произнести толком не могут. Ну я понимаю, меня за Польшу, я там родилась, выросла, у меня мать полька, отец немец, но Никарагуа? Вот там со мной товарка была, Настя из какого-то городка, читать писать грамотно не могла, так ее за попытку сбежать в Мексику взяли. Троцкому в служанки собиралась?

— Поздно к Троцкому, убили его благополучно, — заметил Ходжаев.

— Ну вот тем более, — пьяно засмеялась мать, — не доехала бы! Она даже не знала, где это, думала, в Сибири. И люди там с песьими головами.

— Так что с ее братом?

— Расстреляли, конечно, шутка ли, на Никарагуа шпионить.

— И она верила? Что брат шпион верила?

— А вот не знаю. Не спрашивать же ее. Спасибо, что саму пощадили. Или не доглядели. В лагере у нас, когда победу объявили, бегали портрет сталина целовать. Специально со стены сняли, поставили на стул. Рядом вертухай встал, по очереди лобзали. И желающих было — как на молебен в старые времена. Победил он, отец родной. Не сгоняли целовать, сами построились. Никто не плюнул, ногтем не царапнул.

— Во время чумы можно выжить, будучи врачом. Это с одной стороны отделяет от зараженных, а с другой не лишает гуманности. История как профессия тоже помогает, не позволяет оптимизму разъедать душу, и к подлости во благо ему не располагает. Не должна, по крайней мере, — поправился Ходжаев, — но врачом лучше, поле мыслей ограничено практикой. И догматизм разного рода не давлеет, и на далекие цели не претендует. Правильная профессия у нашей Лизы.

История, конечно, полна догматов, она поиск не столько истин как целей, сколько истинного метода, единственно верного. Что невозможно, конечно. По сути, в подходе, я марксист. И археология — это материальная история накопления у одних путем труда других. Кто этот один — человек, власть, идея, бог? Не важно. Кто эти другие? Рабы, так или иначе рабы. Отношения бог и раб — вот это и стоит преодолевать в историческом процессе. Не ждать, пока падишах умрет, или осел. Ходжаев говорил медленно, как будто самому себе. У него появились старческие привычки, снимал очки, тер глаза, замолкал, потом повторял сказанное. Как лекцию читал.

— Ну вот, начали за здравие, а кончили за упокой, пойдемте спать, — Лиза встала собирать посуду. Отвели под руки мать, уложили. Лиза снимала с нее туфли, штопаные чулки, гладила ее худые ноги, покрытые узлами синих вен.

Другой зимой мать подскользнулась, упала, сломала бедро.

Пролежала на холоде, не сразу заметили ее в сумерках. Воспаление легких не замедлило случиться, и вот она хрипела: не хочу жить.

Лиза принесла ей китайский зонтик. Раскрыла и привязала к окну — солнце светило через шелк, красные рыбки как будто двигались.

Договорились с детьми из колонии, что придут навестить. Отобрали самых спокойных. Ехали на трамвае под конвоем, потом долго шли. За много лет они впервые были в чужом доме, а некоторые вообще впервые. Вошли, сняли обувь. Лиза протестовала: холодно, простудятся. Но они топтались в своих дырявых носках: конвойный велел снять. Молча озирались по сторонам.

Мать обрадовалась: давайте петь, помните, про … она запнулась? Про что? «Оду к радости»? Нет, это не пели.

— Что хотите?

— Про гражданскую войну, — промямлил один, — помните, про комиссара, который утонул.

— Да, давайте про комиссара, который утонул, — хрипло засмеялась мать.

Дирижировала лежа, хватило сил на пару куплетов и припев.

Лиза принеса алычи в миске. Сначала не решались брать, потом стали набивать карманы. Потоптались еще немного и собрались уходить.

Потом Лиза обнаружила, что ее сумка на столе открыта, и кошелек пропал. Как успели?

Хлебные карточки лежали на тумбочке, их не взяли, не заметили, наверно, или совестно стало? Потом наткнулась на свой пустой кошелек у двери.

На следующую ночь матери стало сильно хуже.

— Живи тихо, если тут начнется, бери Ходжаева и уезжай в кишлак. Там и прокормиться легче… Алыча растет вдоль дороги, как бы ему алычу в лагерь, цинга без нее — у нее начался бред, она хватала Лизу за руку, быстро говорила, но все тише, уже только свистящее прерывистое дыхание вырывалось из горла.

У нее посинели губы, но еще держала Лизу еще крепко, больно.

— Прекрати меня, я мучаюсь, — Лиза накрыла ее голову подушкой.

Наконец мать ослабила руки. Она дернулась еще несколько раз и затихла.

Пришел Ходжаев, стал на колени и начал тихо молиться.

Фира ездила по кишлакам, иногда на неделю, на две. Лиза скучала без нее. Фира приезжала измотанная, ноги в мозолях. В колхозах туберкулезных было много, особенно среди детей. И раньше с врачами было плохо, а уж сейчас, когда ни врачей, ни здоровых не осталось после войны, одни инвалиды, истощенные женщины, заброшенные младенцы и усталые подростки, стало совсем невмоготу. Ей приходилось и роды принимать, и оперировать. Тащила на себе рюкзак и два мешка с интсрументами и лекарствами на палке. Где подвезут, где сама шла, иногда ей полагался помощник из местных, с телегой, запряженной ишаком. В долине было много пришлых с чужих гор: киргизы, уйгуры. По-узбекски не говорили. И по-русски не знали ни слова.

— Пора мне второй диплом ветеринара давать. Пациент не говорит, только воет от боли, сама разбирайся.

Фира не сдавалась, писала в Москву: нуждаемся в лекарствах! Подворовывали знакомые в больницах, и Лиза тоже, приносили ей.

Возвращаясь в Ташкент, Фира долго отмокала в бане, ходила вместе с Лизой. Лиза не любила баню, не могла избавиться от неловкости голого женского стада. Мать всегда мылась одна, и Лизу приучала, что мытье интимно.

Прекрасные купальщицы, их розовые сияющие тела, слегка прикрытые прозрачными покрывалами, стыдливые взоры. Лиза помнила их из музейных картин, — это все осталось в прошлом, в забытой жизни какой-то совсем другой девочки.

Лизу охватывала острая жалость врача к некрасивым, измученным женщинам. Пустые висящие груди, животы в складках, венозные ноги, кривые мозолистые пальцы. Эти тела созданы искушения поэтов? Нарисованы тысячи раз для желания и восхищения? Неуверенно ступали по скользкому полу худые девочки, прижимающие к себе мочалки. Изредка встречались молодые, крепкие женщины, контрасты белого тела и загорелого лица. Такие нарисованы на плакатах: у них толстые мускулистые ноги, белозубая улыбка, мужские повадки. Они резвятся на солнце, толкают вагонетки. Они должны быть сытые уже сейчас. Здоровые рабочие лошади.

Лизу мутило от запаха горячей простокваши, которой узбечки мыли волосы, от коричневого грубого мыла. Потом в раздевальне отпускало: заваривали мятный чай кипятком из титана. Отдыхали. Потом шли домой, обвязав голову платками.

После сорок девятого года долго жили тихо. В сорок девятом забирали в основном сильных мужчин, не для расстрелов, для каторги. Но в начале пятидесятых газеты опять захлебывались про врагов. На этот раз евреи, врачи. Пока только врачи и только евреи.

— Давно нас отдельно не шмонали, — говорила Фира, — неужто в лагерях тоже болеют? И врачей тоже не хватает? Какая неожиданность!