Иногда на Лизу нападало желание нового, переставить мебель, обновить скатерти, накупить тканей, нашить у Рохке новых кофточек. Когда спадала жара, и платья уже не промокали от пота, наступал нарядный рай. У нее был польский трикотажный костюм, крепдешиновые кофточки с жакетками.
Она смотрелась в зеркало, представляла себя в паре с какими-нибудь артистами. Французскими, например, с Жаном Маре, или с красавцем Жераром Филиппом, он был в моде — Фанфан Тюльпан она видела несколько раз.
Иногда ей хотелось замуж. Ее поиски мужа были скорее внутренние, теоретические. Вот ехала в трамвае и примеривалась к напротив стоящим — хотела бы я такого мужа?
Как-то к ней сватался доктор: Елизавета Темуровна, а почему бы вам не выйти за меня замуж? Прямо так сразу и выйти? Ну не сегодня, и даже не завтра. В октябре например, когда не жарко.
— Я подумаю, — она вдруг смутилась и перевела разговор на работу.
Больше он не спрашивал, хотя ей хотелось бы. Через некоторое время он поехал на курсы в Киев, и там женился.
Ее сватали подружки, но кандидаты не нравились. Так время провести, погулять, переспать — это ей подходило, она была решительна, без предрассудков. Но жить вместе каждый день, зависеть, ждать — нет. Наверно, она могла жить с Ильей, но он не собирался жениться, или не успел захотеть, или на ней не хотел. Фира тоже сватала ее, очень беспокоилась, что Лиза одна, без детей, нет родных, кроме пары стариков.
Лиза приходила в гости к знакомым на шумные застолья.
Нет, она уже не хотела большой семьи, сложных отношений, слез, интриг, споров. Ей было спокойно со стариками. Ее жизнь оказалась обращена в прошлое.
Когда произошел этот перелом от нее, пионерки, живущей для светлого будущего, к этой женщине — на людях уверенной, строгой, властной, успешной, на которую надеятся как на бога, а в одиночестве — старой мыши с отрезанным хвостом.
У нее старики, Ходжаев, уже прозрачный тихий, с дрожащими руками, и Фира, еще уверенно шаркающая на кухню, стуча палкой, ловким ударом прибивающая мух. Они ее дети старые, ждущие заботы.
Ее несовершившиеся мужья, растворенные в земле, унесенные ручьями, обнимающие корни деревьев — они ждали ее бессонными ночами. Иногда она пыталась соединить их характеры в один, идеальный на всю жизнь, рыцарь, бережно подходящий девочке, и бесшабашный проказник, необходимый строгой замкнутой женщине.
Сейчас? Сейчас оба были бы седыми. И она бы ухаживала за ними, как за Фирой и Ходжаевым.
В кабинет просунулась вечерняя медсестра: Лизавета Темуровна, там вас женщина дожидается, жена Петрова.
— Какого Петрова?
— Иногороднего с позвоночником, которого вы вчера с утра резали.
— Пусть зайдет.
Лиза устала, сейчас начнутся опять слезы, истории жизни, невнятные, без связи с болезнью, подарки, надежды. Она не любила встречаться с родственниками больных. Стеснялась благодарностей, сердилась на себя, на свою беспомощность в безнадежных случаях. В удачных тревожилась, как выходят потом, в тяжелой несытой жизни.
Еще с войны приучила себя не смотреть на имена, не запоминать их, просто тело, которое надо починить. Иначе не будет сил, захлестнет жалость, слезами отнимет точность рук. Говорила себе: это только из-за войны, потом очеловечусь назад, вернусь к индивидуальной гуманности, как называли этику в университете. Не очень-то вернулась.
В кабинет просунулась пожилая женщина. Загорелое под местным солнцем лицо, одета бедно, в старое, поношеное ситцевое платье, шерстяная кофта, в руках тазик, накрытый полотенцем, узбекские калоши на ногах. Остановилась посередине, уставилась на Лизу.
— Здравствуйте, садитесь. Что хотели спросить?
— Ой, неужто Лизанька? Вот только и голос узнала, узнала голос, — заверещала она, — а так не узнать тебе, и мене уже не помнишь. Не помнишь?
Лиза застыла в недоумении. Кто это? Еще один ненужный призрак из прошлого.
— Я Пелагея, домработница ваша, помнишь, мы ехали в Ташкент, на поезде ехали, а ты меня отпустила потом?
— Да, Пелагея! — Лиза встала из-за стола. Пелагея засуетилась: в одной руке тазик, другой обниматься, расплакалась.
Лиза молча гладила ее по спине. Выдавить слезу не удавалось уже много лет. Выплакала свое.
— Садись, — потянула Пелагею к дивану, — рассказывай!
— Лизанька, фамилия у тебе такая местная теперь, за узбека взамужем? А я думала, какая узбечка мово мужа режет?
— Пелагея, ты за него не волнуйся, он поправится, но тяжелое не поднимать. Корсет ему сделают, будет и ходить, и сидеть, все будет хорошо.
— Вот спасибоньки тебе, моя девочка! Найдет себе сидячу работку, справимси. А то совсем стоять не мог, ходил-горбатилси с костылями.
— Пелагея, расскажи, как сложилось, не удалось писать тебе, извини.
— Ой, Лизанька, как счастливо сложилось! Как молилась, так и случилось! Такой он муж мене попалси, такой хороший, не пьющай, все в дом. Добрый, понимал меня, жалел всегда. Мы сыночка родили аккурат перед войной. И сыночек хороший, не пьет, в техникуме учитси. Мы так в Каршах и живем. Сначала в вагончике, а теперь дом, хозяйство, курочек держим. Вот я тебе пирожков напекла много, на всех, и сестричек и нянечек, и на врачей. Тут люди хорошие…
Пелагея причитала, говорила быстро, боялась, наверно, что строгая Лиза прервет ее.
Нахлынули воспоминания, мелькали в Лизиной голове, как в немом кино: Пелагея чистит ковры снегом во дворе ее дома в Москве, бегает за кипятком на станциях, горячая картошка с солью на газетке, случайный попутчик, шепчется с ним ночами, теперь он ее муж. Мелькали ясно, но молча, холодно, без нее самой.
Еще одни воспоминания, как уже много их скопилось за жизнь. Утомительные, похожие, Лиза успешно отгоняла их усталостью, работой. Вот и сейчас она предательски не рада Пелагее.
Та продолжала: на канале нас не трогали, мы с комсомольцами заодно считалися, потом зэков навезли и кухню разделили. Я на гражданских кашеварила, а у них свои были. Не стерпел муж мой глядеть на них, он жалостный, а они голодные, и передать ничего нельзя. Даже остатки. И бьют их, когда мово мужа поставили начсмены к ним, он отказалси. Уговаривала, бережи семью, все работают, и ты. Не вертухаем чай назначили. Но нет, отказалси и все. Страшно было, бежать собралися. Он в Карши просилси на станцию, там знакомый был, взял нас. На вокзале и осели, он там обходчиком был, и я при буфете. Хорошо при буфете, все крошечки подберешь себе, я ж родила тогда. Санек мой хлипкий был, на хлебной соске рос. На войну мужа не взяли, броня была, и он уже спиной маялси. Да что я все балаболю, ты про себе расскажи. Детки у тебе есть?
Лиза не знала с чего начать. Нет, ни мужа, ни детей. И родители в могилах. Вот приемный отец еще дышит, слава богу.
На войне не была, осела тут на всю жизнь. В Москву ездила. Все также там, только еще ярче, громче, веселее.
— Ох, как людей боялися, как боялися! Думала, не довезу тебе тогда. Хорошо, ты маленькая была, не понимала, как оно.
— Пелагея, мне кажется, что я и сейчас не понимаю, как оно было тогда. Не испытала, что люди рассказывали, которые через лагеря прошли, через войну. Я бы не пережила. Повезло нам, правда?
— Повезло, Лизанька, спасибо родителям твоим, взяли мене. И тебе спасибо, что отпустила. Правду говорят, что освободили народ и не содют лагерями таперь? — шепотом спросила Пелагея.
— Правду, правду.
Что еще сказать Пелагее? Сколько ей сейчас? За шестьдесят, ее уже точно сажать не будут, какой с нее раб, старая уже для лесоповала.
Они пошли в палату. В коридоре две медсестры резали марлю на квадраты. Увидев Лизу, одна из них встала, взяла блокнот с карандашом и пошла за ней.
В палате было душно. Десять коек стояли тесно, одна тумбочка на двоих, окна завешены марлей от мух, но мухи все равно проникали, жужжали громко. Лиза быстро оглядела палату, привычно продиктовала медсестре: третья кровать, переверните его, пожалуйста, на бок, нельзя ему храпеть, и подушку повыше, надо липучки сменить, марлю закрепить гвоздями, можете идти, спасибо.
Пелагеин муж лежал с краю у окна, читал газету.
Увидел жену, улыбнулся, протянул руки. Обнял, видно было, что приятно нужны друг другу.
— Заскучал без тебя уже, — говорил тихо, покашливая, — спасибо доктор, это вы меня починили?
— Вот, смотри на свою спасительницу, узнаешь? — Пелагея опять прослезилась.
— Не узнаю, звините, доктор. Благодарный я вам!
— Лизанька наша, — Пелагея начала сбивчиво объяснять, — помнишь, как познакомились, я с девочкой ехала.
— Вспомнил, а как же! Письма писали, а отправлять забоялись. Эх, мы поганцы!
Он обрадовался, пожимал Лизину руку. Оказалось, помнил много, и как беспокоились за нее, когда одна за кипятком бегала на станциях, потихоньку выходил за ней, подстраховать, если вдруг.
Лиза улыбалась: я Пелагее свою жизнь рассказала, ничего особенного. С облегчением перешла на советы: корсет одевать лежа, вставать медленно, физкультура, вам покажут упражнения. Буду заходить, конечно, вам еще пару недель лежать. Пелагея, ты где остановилась?
— Не беспокойся, Лизанька, у друзей живу, станционные наши.
Пригласила ее в гости. Пелагея обрадовалась, обещала зайти.
Лиза постояла с ними еще немного. Вот как правильно получилось. И себя можно похвалить, что отпустила Пелагею. Отпустила — слово какое, как про крепостную. И ведь не думала о ней потом, не вспоминала особенно. Так, мелькало иногда.
Главное лекарство жизни изобрести бы — стирать мучительные воспоминания, их тревогу, их угрожающую ясность, изнуряющую совесть, неизбежные грехи, так тормозящие жизнь…
Хоть кто-то оказался долго счастлив. И еще будет, удачно получилось, встанет ее муж, ходить будет. И сын у них вырос. Семья. Пелагея — начало семьи.
А у Лизы как? А Лиза — конец семьи. Кота что ли завести, или собаку? — думала она, сидя в кабинете. На столе громоздились истории болезни, анализы, чужие больные жизни.
Она любила тишину вечерней больницы, где-то стрекотала бедона в лис