Ходили смотреть на большую трещину на доме. Единственная, но глубокая, длинная вдоль бокового фасада. Дети во дворе гордились: и у нас есть своя трещина!
Лиза отложила книги Ходжаева для его брата в кишлак и в университет, там обещали мемориальный зал в библиотеке.
Когда разбирала книги, нашла его дневники. Девять толстых тетрадей, в коленкоровых обложках, все синие, любимый Эльвирин цвет.
Он писал ей, умершей, почти каждый день.
«…Сегодня мы с Лизой ходили на базар, выменяли наш свадебный поднос и твои зеленые серьги на кило риса…
…К нам приехала мать Лизы, ее осудили в тридцать седьмом году на десять лет в Карлаге. Как она изменилась, помнишь, мы бывали у них в гостях? Ты играла с ней в четыре руки из Шуберта…
…У беженки сын умница, учу его понемногу, разбираем греческую литературу. Очень чувствительный ребенок, полон жалости к Пенелопе, обычно дети не замечают ее, вдохновляются Одиссеем…
…Эличка, он сдох, наконец, нового сатрапа пока не обозначили…
…Лилии, которые ты посадила у колонки слева, изменились в эту весну, стали желтоватые…
…Не нравится мне Лизино упорное одиночество, знакомил ее со своими аспирантами. С одним вроде проявился интерес, но увы, ненадолго…
…Эличка, мы переезжаем в новую квартиру. Я не счастлив, не рад этому. Я не хотел без тебя, но и в этом доме мне тяжело, скучаю по тебе…»
Лиза закрыла тетради. Хотел бы он, чтобы она прочла?
Она оторвала обложки, положила тетради в ведро в ванной, облила водкой и подожгла. Пламя было высокое, закоптило потолок. Так сгорел Илья — высоким пламенем. Сидела на полу, ворошила ножом недогоревшие листки. На минуту пожалела, что сожгла, не дочитала, но устыдилась своего мародерского любопытства. Когда стемнело, пошла к арыку, выгребла из ведра обгоревшие листки, пепел, высыпала в темный, журчащий поток.
Теперь это Лизина комната — тут ее одежда, книги, теперь письменный стол целиком ее. На столе — маленькая свадебная карточка Ходжаева и Эльвиры. Стеклянная чернильница, засохшие чернила светятся зеленовато золотым, как спинка майского жука. У него не было пресспапье, он дул на листы обсушить чернила. Смешные привычки старика: завязывать папки двойным бантиком, зажимать листы скрепками обязательно с двух сторон. Скрепок у него было много, поставленных вертикально в квадратную фарфоровую коробочку с крышкой. На крышке нарисована красная птица с длинным тонким клювом. Возле коробочки всегда лежал серебряный нож для разрезания старых книг. На ручке два голубя клюют розу и тонкий цветочный узор по лезвию. Никто не купил его на рынке в лихие годы, не дал за него даже горсти риса. Бесполезная вещь. Ходжаев резал им газеты для туалета.
В ящиках стола аккуратно лежали бумаги, документы, завещание на книги и рукописи для университета, на все остальное — Лизе. Складной швейцарский нож, маленькие фарфоровые собачки, которых Эльвира держала на комоде в спальне. Это мои маленькие пенаты, — говорила она. Лиза расставила собачек на столе. Охраняйте теперь чернильницу!
Однажды к ней пришел сон как будто ее настоящий отец поит ее водой, но Ходжаев не дает: это отравленная вода, не пей, не пей.
Проснулась и вдруг заплакала… Прибежала Фира.
Так и сидели до рассвета, плакали, обнявшись. Вот она настоящая бабья доля: всех пережить.
На похороны Ходжаева прилетал Шавкат. Договорился с военными, подвезли его на транспортном самолете. Брат Ильдархан не смог — Ташкент был на военном положении, из области можно было приехать только по спецразрешениям. Шавкат прилетал редко, обычно один, или с детьми, Вилена не любила ездить далеко. Последние годы был гражданским летчиком, летал и в Москву, и в Ташкент, по всей стране, но жили в Уфе. Потолстел, потел лбом под фуражкой, привозил мед и кедровые орехи. Не пил, или редко пил. Вилена выучилась, теперь замначальника аэропорта. Часто писала Лизе письма, длинные, про книги, кино, теперь она пыталась учить Лизу жизни: надо родить детей, учить их читать, плавать. Надо выйти замуж, для этого приехать к ним, и Вилена «поможет ей выбрать летчика, на худой конец штурмана. На худой конец, это потому что штурманы чаще пьют. Летчик — это удобно, будете скучать друг по другу и любить «что было сил», как написал какой-то поэт».
«Тетя Лиза, ты такая хорошая, ты должна быть счастлива!» — эти слова она написала красными чернилами, крупно! Обрисовала цветочками. Приводила в пример подруг, которые уже по два раза повыходили замуж, все лучше и лучше. Как-то она ухитрилась остаться маленькой девочкой, эта решительная женщина, сидящая в кабинете за широким столом с папками, моделями самолетов, грамотами на стенах, с вождями в рамах и багровым знаменем в углу.
— Главное в жизни — любовь, — писала Вилена, — без нее жить нельзя.
Вот так просто, нельзя и все тут. То есть вся Лизина жизнь не стоит ничего, и вообще не жизнь. Так, маета.
Фира тоже суетилась насчет Лизиной судьбы.
— Лиза, тебе срочно замуж надо. Срочно. Я тут умру последняя, а ты одна, даже кота завести не хочешь!
— Не хочу кота, они царапаются. Замуж можно. Давай кандидатов.
— Я уже тебе говорила, военврач, сам бог послал в соседи. И в доме через дорогу есть инженер с авиационного завода. Я все выяснила, он с Урала, тут командирован на несколько лет, никогда женат не был.
— Начнем с соседа.
Сосед — военврач Марк Михайлович — загадочный красавец, седые бакенбарды, серые глаза. Он был очень высокий, шел по двору, задевал фуражкой акацию. Дети во дворе ждали, когда заденет, веселились. Не бедный — у него была «Победа», бежевая неповоротливая машина, въезжала во двор, как гигантская горбатая улитка. Он построил гараж, мальчишки со всего двора сбегались к нему смотреть, гаечный ключ подержать, пока он возился в моторе. Он жил в отдельной двухкомнатной квартире с матерью, хромой маленькой толстушкой в инвалидном ботинке. Выносил ей стул, она усаживалась у подъезда, читала романы.
Марк ходил в форме, всегда наглаженный, аккуратный. У них была домработница, приходящая через день, старая еврейка с Кашгарки. Говорила с его матерью на идиш.
Фира не одобряла идиш: местечковый язык, недонемецкий. Она выросла на настоящем немецком, на французском, но ее папа иногда вставлял идишские словечки, дрек, например. Мама хмурилась, не одобряла при детях. При детях!
В гражданскую войну Фира научилась материться, сплевывать, курить, пить самогонку одним глотком, запрокинув голову, и занюхивать рукавом. Фира научилась грызть луковицу, чеснок, держать на всякий случай хлебную корку в кармане. Но при маме — никогда! При маме она продолжала быть выпускницей европейского университета, у нее всегда был платочек за манжетой, и стылую картофелину ела вилкой и ножом.
А тут идиш без всякого стеснения! Старые вороны! Но дружбу с соседкой завела, наведывалась постоять рядом, поболтать, расхваливала Лизу, та расхваливала сына, и было решено как-нибудь устроить чаепитие. А чтобы не нарочито было, позвать других соседей, стариков с восьмилетней внучкой.
Лиза нарядилась, купили торт. Вечером прошли через весь двор, народ в беседке и на лавочках улыбался, понимал ситуацию и одобрял: такой красавец пропадает, и докторша наша одинокая. Лизу любили во дворе, она всегда приходила, если кто-нибудь заболевал. Тут же и другие старики с внучкой подошли, тоже нарядные, с пирогом. Они были неутомимые общественники, старик окучивал клумбы, старушка занимала детей стихами, дворовыми спектаклями, ну и сводничала, конечно.
Постелили вышитую скатерть, вынули из буфета сервиз, хрустальную сахарницу, окна во двор закрыли и даже шторы задернули. Стулья были скрипучие, рассаживались долго, церемонно. Лизу посадили рядом с Марком, с другой стороны плюхнулась соседская внучка. Она теребила Марка вопросами, вертелась, перебивала Лизу, лезла в книжный шкаф: Марк Михайлович, что посоветуете почитать?
Лиза не сразу поняла, что девочка влюблена в него. Влюблена и явно ревнует к Лизе. Ей восемь лет всего, а как серьезно, отчаянно. Наконец, старики встали прощаться, девочка раскапризничалась напоследок, не хотела уходить.
Марк виновато улыбался. Разговорились. Всю войну он был на фронте, потом в Сибири, теперь перевели в Ташкент главврачом в военный госпиталь. Он перевез маму из Саратова, у них больше никого не осталось из семьи.
Старушки шептались на другом конце стола. Видно было, что Марк устал, еще немного поговорили про медицину, вспомнили знакомых врачей. Вскоре он откланялся: надо поработать. Ушел в другую комнату. Старушки сникли: не пошло у них.
Возвращались к себе уже в темноте, Фира выговаривала: Лиза, ну ты, как неживая! Про кино бы поговорили, про книги. Вот у девочки учись, какой напор! Тяжело старикам с такой внучкой, прет, как танк! У нас в таком возрасте никаких любовей не было в головах!
— Революция у вас в головах была. И зря! Лучше бы гусары! — Лиза была огорчена.
Не то, чтобы он ей понравился, да, приятный, хотя уже немолод, сильно за пятьдесят. Хотя и она уже в пожилые записана. Ничего не дрогнуло у нее внутри. Огорчилась за себя: вот я уже даже старому не нравлюсь. Скучная, строгая, неуклюжая мышь.
— Фира, но вы обе тоже хороши, мамашки! Каково ему терпеть, что мать сводничает открыто. Может у него уже есть тайная любовь, которую он никому не покажет?
— Может и есть, наверняка, гойка. Такие идише маме гоек не любят. У них по части интернациональности пробел, — засмеялась Фира.
— Завтра с утра так соседям с балкона и объявим, чтобы свадьбы не ожидали. А второй, который инженер, когда пойдем свататься?
— Он оказался юный, ему тридцать два, диабетик, поэтому старше выглядит.
— Твои женихи дурные, армянин аптекарь, это абстрактно, или имеем?
— Имели, наш дальний родственник в Самарканде. Посадили его.
— Еще лучше! Тогда уж кота завести спокойнее. А еще говорят, что еврейки — удачные сводницы!
— Я старалась.
— Знаешь, Фира, я похоже, с Ильей до конца жизни останусь. И он со мной, что уж совсем удивительно.