Памяти Лизы Х — страница 39 из 44

Привычно насыпали арахиса в миску, налили вина в рюмки и сели на балконе, коротать вечерок.

Как ни просила она Фиру: не умирай, ты должна за Илью со мной жить, как ни крепилась Фира вставать утром, варить кашу, делать зарядку, силы оставили ее. Лиза устроила ее в больницу при мединституте, позвала лучших кардиологов.

— Елизавета Темуровна, что вы хотите, ей восемьдесят семь лет, после войны и голодухи столько жить, уже подарок. Она курит, посмотрите снимки, правое легкое скукожилось, чем она дышит вообще?

— Лиза, ты не представляешь, как тут скучно в палате, они только про болячки говорят и про съезд кпсс, — шептала Фира. Она беспокоилась, что Лиза не хозяйственная. Написала ей на листке бумаги, где что лежит в доме: документы, изюм, запасы мыла, старые простыни на тряпки. Сняла сережки, вложила в лизину ладонь.

— Не потеряй только. Питайся правильно, много не кури, лучше вообще не кури, меня к Натану подсели под камень и Илюшу запиши туда. Не траться на венки и глупости эти. Иди, отдохнуть тебе надо, я подремлю.

Фира отошла ночью, во сне. Лиза дежурила у себя в больнице, ей позвонили.

Она поймала такси, подъехала через полчаса. Фира лежала на каталке в коридоре, закрытая белой простыней. Узкая, как щепка.

Лиза поцеловала ее легкую голову. Вот умерла моя последняя мама.

После похорон она брала ночные дежурства. После дневных ночевала у себя в кабинете на диване. Домой забегала ненадолго: помыться, переодеться, не могла смотреть на фотографии, на вещи, скорей, скорей. Соседи останавливали ее, сочувствовали. У нее не было сил на все эти разговоры, причитания. Ей казалось, что они обижаются, им хотелось поучаствовать в ее горе, все-таки долго жили рядом, как родные.

Где-то через месяц она почувствовала, что отпустило немного. Дом ждал ее, терпел пыль, беспорядок, немытую посуду, нестиранную одежду, сваленную в кучу в ванной. В выходной она затеяла уборку, стирку.

— Вы теперь без меня там, тогда и я без вас! Умерли, бросили меня, нету вас тут. И заберите свои вещи.

Собрала со стен картины, фотографии, сложила в наволочку в шкафу.

Покапала морилку от тараканов. Даже окна помыла. В комнатах стало пусто, светло, блестело заходящее солнце.

Лиза села покурить на балконе. Фирины цветы в горшках завяли. Надо выкинуть, новые завести. И стены побелить.

Она никогда не жила одна. Всегда к вечеру собирались за ужином, разговаривали. А теперь она сидит и молчит. Лень накрывать на стол, ставить тарелку, вилку слева, нож справа. Лиза ела кашу из кастрюльки, сыпала чай в чашку, потом снимала с языка прилипшие чаинки.

Впервые Лиза решила пойти одна в кино, пришла заранее, в фойе встала в очередь за вафельным мороженым и газировкой.

— Сколько вам мороженых?

— Одно.

Вот странно, все парами или компанией. Никто одно мороженое не покупает. Не замечала раньше одних.

Неловко что ли? Как девочка, которой кажется, что все на нее смотрят строго. Глупость какая, старая кляча уже, как же, смотрят.

Кино было приятное, американское, «Семь невест для семи братьев» — пели, плясали, ссорились, недоумевали. И кончилось все хорошо. Все поженились и даже родился мальчик. Приятное кино, шла домой, напевала.

Остановилась во дворе поболтать с соседками. Те предлагали зайти на чаек. Соскучились по ней.

— Лизавета Темуровна, вы скажите, где помочь, мы тут.

— Спасибо, и я тут, если что нужно.

— Вы не пропадайте. Легче пережить утрату в суете, в разговорах. Понимаем, сами давно живем на свете.

Как пишут в статьях про совершенствование? Теперь надо найти себя. Где именно я, без остальных, при которых я верно исполняю смысл жизни?

Предлагалось окружить себя приятными вещами. Без печальных воспоминаний. Решила выкинуть ненужные тумбочки, этажерку, кружевные салфетки. Купила новые занавески, яркие, оранжевые. Отдала подшить Рохке. Сидела у нее в новой квартире, ждала, пока та строчила. После землетрясения Рохке дали двухкомнатную квартиру на четверых, тогда еще ее папа был жив. В исполкоме так и сказали: папа ваш уже не считается, ему девяносто шесть. То есть на троих двухкомнатная — царский подарок. Большой балкон во двор, «ложа», как называла его Рохке. Квартира была на втором этаже, папу занесли на стуле и больше он уже не выходил — не мог осилисть лестницу, но на балконе сидел с удовольствием. Сделали кормушку для птиц, старик сыпал им крошки, разговаривал с соседями, следил за детьми в песочнице. Покрикивал на них, если ссорились. Участвовал в жизни! Двери не запирались, соседи заходили иной раз проведать, пока все на работе. Умер легко на балконе, положил голову на протянутые под перилами бельевые веревки и заснул.

— Тише, дедушка спит.

Дом был последний в конце улицы, за ним были кусты и деревья. Ветки лезли в окно дальней комнаты. Блестели листья после внезапного дождя. Оглушительно стрекотали птицы, приходилось почти кричать. Лиза любила приходить к Рохке. Возле нее было спокойно, радостно, с приятным смыслом жизни на каждую минуту жизни. Рохке добродушно ворчала.

— Я глухарка, мне птицы не мешают, а дети недовольные, не могут спать. Лизавета Темуровна, ви мне скажите, можно не спать в молодости? Или они теперь не устают от жизни? — тараторила Рохке.

Ее сын уже закончил институт, геолог, поступил в аспирантуру, но дома бывал мало, приезжал с женой на месяц-другой, и снова в горы. Рохке беспокоилась, примеривалась к невестке, она была из сосланных поволжских немцев, сирота. Он познакомился с ней на практике в Таджикистане, она готовила еду в геологической партии, училась на заочном в пединституте. У нее был угол за ширмой у дальней родни в Ленинабаде. Старалась поменьше бывать там, чувствовала себя лишней в тесноте большой семьи и нанималась в горы при любой возможности. Вечерами он помогал ей мыть посуду, они читали вместе немецкие стихи, уходили от лагеря подальше, нежились на расстеленых куртках. Прошлым летом расписались в каком-то сельсовете, он торопил ее: переведись в Ташкент в институт. Ей нужен был год доучиться, она не решалась, вдруг откажут?

Рохке отдала молодым свою комнату, им купили раскладной диван, сама переехала на «ложу», уже застеклила, осталось утеплить к зиме.

Дочка с мужем жили в другой комнате, ждали ребенка. Уже привезли кроватку от друзей, заготовили полотно на пеленки, одеяла. Комната напоминала тесный склад — стопки тетрадей на проверку, дочка была учительница, рулоны чертежей ее мужа, кульман в углу, книги не помещались на этажерке, лежали на полу на газетах. Под кульманом громоздились банки, консервировали на зиму помидоры.

Рохке ворчала: как хорошо ми жили на Каблукова. Теперь во дворе есть соседи, они коптят свиное мясо, воняют, пьяницы в беседке сидят, там должны играть дети, ви тоже так живете?

— Не знаю, у нас окна на улицу, я во дворе редко бываю.

— У вас культурние, но это неправильно с таким большим двором жить. Они ругаются, как урки.

— Рохке, побойтесь бога, жалуетесь на что? Отдельная квартира, еда без карточек, дети выросли.

— Эх, Лизавета Темуровна, и сын это говорит, и сама знаю. Кому сказать, шо в войну радость была, не поверят. Со всего радость: с картошки, с весны, лоскутов наберешь на одеяло пошить, уже радость! А сейчас живу как все. Все есть. Обувок пять пар имею. Я психическая, наверно. Вот внучок народится, буду шустрить!

И правда, стыдно мне! Как подумать, в какой город ми попали! Таки люди хорошие. Уйма политических событий, а нас не тронули. К родителям хожу и удивляюся: памятник целый, нигде не наплеваный. И смотрите, Эсфирь Ханаевну, память ее благословная, не арестовали в пятьдесят втором году. Из ейной партии не погнали. Пожурили на время, и все.

— Да уж, удачный у нас Вавилон, — Лиза заметила, что седая голова Рохке мелко подрагивала, — Рохке, вам надо к невропатологу, я попрошу знакомого врача.

Рохкин сын нередко помогал Лизе: приходил с друзьями починить, покрасить, пришел занавески повесить.

Занавески Лизе понравились, светились закатным солнцем, Рохке пришила желтую бахрому, получилось красиво, уютно.

Вдруг Лиза решила купить картину. Художник лечился у нее, спьяну упал в арык, сломал позвоночник. Лиза возилась с ним долго, два раза оперировала, пока лежал, не пил, начал ходить и снова запил. Когда выписывался, пригласил посмотреть картины.

Мастерская была пристроена вторым этажом к старому дому. Окна от пола до потолка, как будто аквариум на крыше. Художник хорошо кормился вождями, регулярно заказывали для колхозов, для районных домов культуры. Вождь и ликующий народ на полях. Или просто вожди без народа, в задумчивости в кабинетах, с газетой в руке, на просторах с кепкой, указывают в даль, морщинят лбы. Платили много, звания, выставки, газеты. Получал ордена, кланялся, лепетал благодарственные слова, смотрел в пол.

А потом бессонными пьяными ночами замаливал грехи: писал свое настоящее и относил в кладовку.

Иногда приезжали из Москвы-Ленинграда обласканные властью и деньгами маститые театральные или писательские люди, покупали его ночные картины в свои гостиные. Он был в моде, считался немного фрондер, немного романтик, загадочный восточный человек. Ему было за шестьдесят, худой, с темным монгольским лицом. Ходил медленно, опирался на палку с набалдашником — оскаленной мордой льва.

Лиза пришла к вечеру, художник спал, картины показывала его жена, сломаная балерина, давно уже молчаливая домохозяйка. Картины теснились в кладовке, накрытые простынями.

— Вам он отдаст и денег велел не брать, за спасение благодарен. Примите, он гений, мало кто может оценить здесь, а иностранцы к нам не приезжают.

Как жаль, что Ходжаев и Эльвира не видели его картин, думала Лиза. Вот он, восточный мир, романтический, вероломный, его не избежать, не угнаться, только склониться с горечью и восхищением перед его внезапной неотвратимой силой. Мир, для которого Ходжаев искал слова, и от которого бежала Эльвира.

Возница тащит арбу, на ней злодейка с узелком. Судьба, пери, ведьма. шайтаниха… Как будто вырезанные из картона фигуры. Лиц нет, она скрыта паранджой, темная, а возница белый, в остром колпаке базарного циркача, забрызганный красным, кровью. Оба в ярком мареве посреди темноты. По краям — рыбы, камни, деревья, как будто ребено