Памяти Лизы Х — страница 40 из 44

к рисовал, простые, маленькие, застывшие покинутые игрушки. И во всем такой страшный хаос, от которого бежать и бежать, даже если уже невозможно. Картина показалась ей знакомой. Вдруг у нее слегка закружилась голова, устоять, на арбе, не упасть, только покачнуться. И узелок не выронить. Лучше впрячься самому, устойчиво, катить, катить, сам себе хозяин. Да, она теперь катит. А раньше узелок прижимала не уронить? Где? Снилось ей это, когда-то, впервые в поезде, с Пелагеей. Как просто, Пелагея была возница. А потом? И потом снилось иногда. Редко, к счастью. Долго жила Лиза, запомнила сон.

— Вот эту, только я хочу купить.

— Елизавета Темуровна, возьмите просто так, муж на этих партийных заказах столько получает, что вам и снилось.

— Спасибо. У вас есть мой телефон, всегда можете обратиться ко мне.

— Это вам спасибо. Я не буду его будить, он позвонит потом, я вас отвезу домой.

Ехали молча, как связанные печальной тайной.

Дома Лиза развернула картину и отпрянула. Зачем взяла ее? Ведь смотреть страшно, поставила лицом к стене. Привыкну. Ночью думала, пыталась представить как историю, как сказку. Может, он тащит на арбе свою жену, умершую, а в узелке у нее душа. Отдельная теперь от ее самой. Банальность какая лезет в голову. Не разгадать тайну, пусть останется нетронутой слепыми словами.

Тайна учила бесстрашию. Неизвестное не должно пугать, к нему всегда можно подготовиться: вырыть окопы, насушить сухарей, бинты-йод запасти, воду, изюм, орехи, теплые носки. Умереть, если не получится пережить.

Что еще такого может быть, что я не пережила еще? — думала Лиза. Со временем ее оставило любопытство к жизни. Надо ли жить завтра только в надежде на приятное, уже прочно испытанное, без ожидания подвоха? Иной раз ей казалось, что она уже может спокойно умереть. Без сожалений, без страха. У нее не состоялся правильный уклад жизни. Уклад жизни — вот что цепляет человека за жизнь. А ее уже ничего не цепляет, и никто.

Лиза пригласила своих больничных на день рожденья. Ей принесли подарок — большую хрустальную вазу. От нее сверкали радостные блики на столе.

Гости рассматривали подаренную картину. Сестра хозяйка Ирина Степановна не одобрила: слишком медицинская, будто крови набрызгал, да и видно, что нездоров психически. Жуткая картина. Гости согласились с ней. Красиво, конечно, но неуютно, чтобы все время на нее смотреть. Лучше бы пейзаж какой, или натюрморт.

Но Лиза примирилась, вытаскивала ее, когда мучила бессоница, даже играла с ней по-детски, разговаривала: я твое сердце вынула и в котомке несу. Спрыгну с арбы и все, останешься ты без сердца, начнешь спотыкаться, падать, ноги станут прозрачными, неслушными, оставят тебя. Беги, беги, исчезнут ноги, исчезнут руки, и ты исчезнешь в темноте. Останется крик, и он затихнет в темноте. Как не было тебя, покорный возница.

Нет, наоборот, сейчас побегу быстро-быстро, арба покатится вниз-вниз, ты упадешь и умрешь, черная ведьма, старая злодейка. Отберу твою котомку, а там моя вечная жизнь притаилась. Съем ее съем, и навсегда останусь.

Или упадет котомка, и рыбы птицы растащат по кусочку, а что там было? Чья жизнь, не ухватить ее старыми руками, покатится она впереди мерцающим шаром, все скорей, скорей, и останешься так далеко за ней, что превратишься в песчинку, и занесет тебя ветром, и погребет тебя ливнем. Или взвоет тебя огненным столпом ввысь, оглушит, уронит, вдавит в песок.

Потом она грозила вознице пальцем, выпивала рюмку теплого кагора и шла спать. Кто бы меня увидел сейчас? Сумасшедшая в цветочной пижаме и меховых тапках. Сворачивавалась клубочком, засыпала быстро, спокойно, без снов.

Она продолжала осваивать одиночество. Завела цветы в вазе на столе. Хризантемы, любимые цветы матери. Нет. Надо свои любимые купить, другие. Розы? Их любила Эльвира. Георгины — ими восхищался Илья: смотри, они кровожадные, бардовые, плотные, откусить хочется! Фира была равнодушка к цветам в вазах, любила в горшках, выращивала лимончики, маленькие розочки, фиалки. Лиза полезла в энциклопедию. Протея — вот, и тараканов ей скармливать. Мой любимый цветок будет протея. Только не купить ее нигде.

Вечерами она листала польскую книжку — «Лексикон домашнего хозяйства». Сколько надо в хозяйстве кастрюль, горшков, полотенец. Как много странного нужно, например, марля для процеживания творога. Как сложно. Формочки для печенья. Пекли дома большие неровные пироги, жарили хворост. А фигурное печенье делать даже в голову не приходило. Варвары мы.

Съездила в индийский магазин, притащила подсвечники, железного слоника и скатерть. Носилась с подсвечниками. То на телевизор поставит, то на комод. Слоник сразу определился на подоконнике, сверкал переливался на солнце.

Соседским греческим иммигрантам начали приходить посылки с родины. Плащи болонья, красивые трикотажные кофточки, немного прозрачные, если потянуть. Туфли на тонких каблуках. Соседки звали Лизу, собиралась радостная женская компания, перебирали, меряли, покупали. Для такой кофточки Лиза решила худеть и снова записалась в группу физкультуры на стадионе. Ей нравилось бегать, охватывала радость, ликование. Легко пробегала полкруга, но потом уже с трудом плелась.

Вот теперь можно и взамуж. Квартира, зарплата. Умею привыкать, умею смолчать вовремя. На вид приятная-опрятная. Модная даже, культурная, из хорошей семьи. Немолода, конечно, но ведь и на молодого не претендую. Претендую на… тут она задумалась. Чтоб и Владимир, поникший рыцарь, и чтоб Илья, яркий воин. И чтоб Равиль, философ, и чтоб доктор Семен Георгиевич из инфекционного, милый дамский угодник, и тот, и другой, и третий. Чтобы все у него было, и чтобы жил долго и безопасно.

Мирился бы с Лизиной домашней безалаберностью: окурки в пепельнице, стопки журналов у кровати на полу, банка с хлебными крошками для птиц на подоконнике. Восхищался ею: хирургом, умницей, ее красивыми ногами, ее нарядами. Чтобы внезапно целовался с ней на лестнице. Чтобы не любил власть, не лез в партию, не махал флагами на демонстрациях. И чтобы одевался красиво, не вонял потом, чтобы волосы из носа не торчали, и из ушей, и чтоб не толстый, и сильный, и на руках бы ее носил иногда. И красивый, да, орлиный нос, темные глаза, курчавые волосы. И да, умный, конечно, образованный, и чтоб одинаковое читали и говорили потом. А она удивлялась бы его мыслям и восхищалась.

А такому она не нужна. Такому она будет серая мышь. Пройдет, не заметит. Или будет слушать, скрывая раздражение. Такому нужна небитая, непуганая, без прошлого с голодом и войной. И помоложе, конечно.

К Первомаю фойе больницы украсили пластиковыми цветами и красными бантами. Сколько стилей уже пережила: Сталина в красном, Сталина в черном, Ленин и Маркс меня переживут, наверно.

Организовывали на демонстрацию. Лиза никогда не ходила, брала дежурства, а потом уже сваливала на ноги: болят, у меня операции долгие, не могу. Она смотрела на радостную галдящую молодежь, распределяющую ряды, носителей транспарантов центральных, боковых. Раздавали листки с лозунгами, инструктировали, когда кричать про партию, когда про интернационал. Неужели они верят в эти слова? После всего что было, и они уже знают, что было на самом деле. Живут так же, как будто ничего не произошло. Та самая партия, те самые лица на флагах посередине, а боковые меняются, сегодня без одного, завтра без другого. Временно, пока отринутые вожди опять не вернутся мучениками, героями на конях.

Они же молодые, любопытные, почему не хотят задуматься, остановиться, сравнить? Довольны собой, «никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить». И терпеть, и плакать, и предавать. Страна счастливых умелых рабов.

— Ирина Степановна, отоприте нам партийную кладовку, пожалуйста.

— Пересчитайте ваши кумачи. Двенадцать длинных на трех палках, четыре квадратных на двух. А где флажки?

— Флажки в парткоме возьмете, у нового.

Как дети в песочнице, совки и ведерки у сестры-хозяйки, а флажки у Карабаса, заперты в ящиках теперь. Новые порядки.

Вместо Ильясыча в парткоме уже несколько лет сидел стриженый бобриком молодой узбек из правильной партийной семьи. Его отец уже стоял на трибунах, помахивал рукой, сын еще походит лет пять внизу с флагами, покричит лозунги, и тоже на трибуны заберется.

— Новый волкодав неосторожный, — говорила Ирина Степановна, — хотя пока кусает мелко. Ильясыч был отец родной, степенный-пуганый. Этот летит, ног не чует. Зарывается.

Новый был пришлый, неташкентский, за год в кабинете завел лакированную мебель, знамена в углу расставил в бронзовых урнах, как зонтики в прихожей, занял шкафы книгами: Ленин со старой компанией, материалы съезда такого, съезда сякого, и вымпелы, партийные пенаты.

Несколько раз вызывал Лизу, убеждал в партию вступить. Намекал на продвижение до главврача и в Индию поездку на год.

— Я не претендую, меня устраивает моя должность. На партию у меня ни времени, ни сил нет. Со стороны поддерживаю и одобряю, — говорила Лиза холодно.

— Но вы подумайте, Елизавета Темуровна, вы ведь преподаете, пример студентам подать…

— Студенты без меня устроятся. Мне некогда, извините.

Выходя и парткома, Лиза привычно материлась шепотом. Вот опять испугалась до потливых рук. И противно было за свою привычку бояться, и за все это лязгающее гиганское насильное устройство, ужас которого надо счастливо не замечать.

Когда Ильясыча хватил инсульт, все растерялись. Не изувер был, чтоб проклинать, но и не любимец, чтоб горевать душой. При нем было вполне спокойно, понятно, нового не заводил, лишней пропагандой не отвлекал, наверх не доносил. Вынесли его на руках из кабинета скрюченного, он дергал кривой ногой, лицо еще было живое с одной стороны, глаз растерянно моргал. Лиза поддерживала его голову, холодную, слегка дрожащую, вытирала слюну в углу рта. Внутри привычно отмечала, как захватывает его паралич: онемел рот, перестал дергаться испуганный глаз.

Ильясыч был нестрашной копией усатого всеобщего отца, а стал сломаной куклой в мокрых штанах. Как унизительна смерть, особенно на людях. Нет, умирать надо в темноте, в одиночестве.