Все, хватит. Вытерла лицо, клавиши. Резко захлопнула крышку, нарочно по пальцам. В наказание.
— Прекрати, Лиза, дальше пойди посмотри, тебе здесь жить, — громко сказала себе.
Большая комната выходила на застекленную терраску-кухню с буфетом и простым столом, покрытым клеенкой. В тазике лежала немытая посуда. Не сразу поняла, как помыть, в доме не было крана. Черпала ковшиком из ведра под столом. Расплескала воду вокруг, неуклюже помыла чашки тряпочкой.
В буфете — хлеб в полотенце, небольшие полотняные мешки с мукой, с кукурузой, пряности в банках. С лампочки свисали клейкие ленты для мух.
У Ходжаева в кабинете Лиза рассматривала книги в шкафах, газеты в вышитой шелковой папке, висящей на стене. Немецкие, английские, арабскими буквами, разные словари. Узбекские книги латинницей и кириллицей. Альбомы в бархатных переплетах, стопки газетных вырезок. Там же стоял топчан, покрытый бордовым ковром, по краям круглые подушки с кистями.
Дверь в спальню была прикрыта, и она не решилась зайти.
Где-то внутри теснилась тревога. Отгоняла ее любопытством, надеждами. Но ведь не может быть навсегда плохо. Не может быть, что не вернут мать, что заберут отца, что она сама не вернется домой, в школу, к друзьям, в светлую шумную Москву. Она справилась с дорогой, она справится и дальше.
Через пару дней Ходжаев принес ей паспорт — Ходжаева Елизавета Темуровна, родилась в кишлаке Кулай Сталинабадского района. И справки — свидетельство о рождении, смерти родителей — отец узбек, расстрелян басмачами, мать русская — умерла от холеры. Росла в Саратове у родных матери, поэтому по-узбекски не знает.
Еще школьный аттестат, малярия в детстве, прививки… Везде фиолетовые круглые штампы, подписи. Бумаги желтоватые, потертые на сгибах. Старые.
— Вот это теперь ты.
Эльвира достала бархатный альбом с фотографиями: сейчас покажу родственников. Родственников немного. Несколько женщин в узбекских платьях с тяжелыми ожерельями, мужчины в костюмах, или в длинных, почти до пят, темных рубашках. Европейского вида девушка в шляпе и вышитой накидке. Позировали серьезно, в декорациях, под обязательной пальмой, в резных креслах, обитых бархатом.
Вот так: несколько бумажек, и она теперь не она. И не было той Лизы никогда, ни родителей ее, ни школы, ни комнаты с лепным потолком, с прозрачной легкой занавеской на окне, ни дачи, где скрипучая терраса, и ветки лезут в окна, и стучит по крыше веселый дождь. Была Елизавета Темуровна Ходжаева, зеленоглазая дочка узбека и русской, сельских учителей, троюродная племянница профессора Ходжаева, ученого, историка, археолога, члена партии, уважаемого человека.
— Документы береги. Паспорт с собой носи пока, а справки положим в папку. У Эльвиры под матрасом все.
Лиза пошла за Эльвирой в спальню. Спальня была узкая, у стены окно с бархатной темной шторой до пола, под ним спартанская железная кровать с тонким матрацем, старинный шкаф, комод. На стене висел портрет дамы в восточном уборе, половина ее лица была зарыта прозрачной белой вуалью, глаза длинные, полуприкрытые подкрашены черной полоской.
— Это моя мама. Она была русская из Грузии, переводчица восточной литературы на русский. Знала много языков, училась в Москве, Лондоне, в Исфахане. Ее убили. Давно, в гражданскую войну. Смотри, вот тут документы, твои и наши. Здесь, — она открыла комод, — под бельем деньги. Бери, когда надо.
Вдруг Эльвира сгорбилась, села на кровать и заплакала, обняла Лизу: деточка, все образуется, образуется. Ты будешь учиться. У нас хороший спокойный город, ты привыкнешь. Появятся друзья, у нас широкий интересный круг. И потом вернешься к родителям. Помнишь, как Тютчев написал: блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые! Главное, пережить их в блаженности, легко, мимо. Роковые — это минуты, а потом снова польется жизнь.
Лиза застыла. Ей помогала эта привычка застывать, когда накатывал страх, отчаяние, когда уходила земля из-под ног. Молча гладила Эльвиру по спине.
Сердце бешено колотилось, но глаза были сухие.
— Не плачешь? Это хорошо. Это поможет в жизни. Я вот плаксивая дурочка. Сентиментальная, в юности над книжками рыдала. А когда сынок умер, рыдала каждый день целый год, наверно. Он от скарлатины умер. Маленьким.
— Мне очень жалко, что так получилось, — Лиза не знала, как выразить сочувствие, — мне отец дал денег, давайте я сюда положу, в комод.
— Нет, Лизонька, у себя в комнате положи под матрац. Не трать сейчас, у нас на троих с лихвой хватит.
— Я так не могу сидеть у вас на шее.
— Не сидишь, ты нам в радость. И смотри, осторожна будь, выучи новых родственников, много не говори. Иногда хорошо мелочь рассказать, заговорить подозрительного человека, так правду утаить легче. Тут у нас никогда не знаешь, кто, откуда, что у него за плечами. Много пришлого народа. Не расспрашивают особо, лучше не знать. У нас тоже и социализм, и партия, и Сталин отец, но по углам своего хватает. В кишлак отъедешь — другая страна, религиозные, женщины в паранджах. Граница непонятная рядом, в Афганистане англичане стоят, шпионят, религиозные разные, враждуют между собой. Старайся жить в небольшом кругу. В европейском. Вот определишься на учебу, на работу. Поздно одна не ходи. В местные махалли не заходи. Узбекскому и таджикскому мы тебя научим. Таджикский здесь язык для местных культурных, как французский во времена Пушкина. В университете все по-русски.
Эльвира говорила много, сбивчиво, видно было, что сама устала от опасливых наставлений. Все время шевелила руками, то приглаживала волосы, то оправляла подол платья. Наконец вошел Ходжаев: что-то вы, девушки, секретничаете долго, пойдемте чай пить.
— Смотри, Лиза, как чай заваривать, поколдовать надо. Сначала чайник ополосни кипятком, потом заварку отломи.
Заварка была странная — прессованная плитка темно-зеленого чая. Ходжаев покрошил ее в чайник, залил кипятком.
— Теперь настоять и главное: три раза налить немного в пиалу и влить обратно. Рассмеялся, покрутил руками над чайником, как фокусник в цирке — bitte, пожалуйста, пить!
К чаю нарезали серого хлеба и белого ноздреватого сыра. На середине стола стояло блюдо с редиской, луком, кусками белой редьки. Эльвира насыпала изюма, твердой кураги и мелких кусочков желтого сахара на узорную латунную тарелочку.
— Курагу положи в чай. Размокнет, сладкая будет.
Лизе понравилось, но она стеснялась брать много. Эльвира все время подкладывала ей на тарелку еду. За ужином Ходжаев рассказывал восточные сказки, смеялись. Изображал то Ходжу Насреддина, то падишаха, то делал грустное лицо и вздыхал от имени осла.
Первые дни Лиза редко выходила во двор. В туалет, умыться, набрать воды на кухню, нарвать яблок. Улыбалась, громко здоровалась. Днем двор почти всегда был пустой, иногда в углу тихо играли две девочки, старик присматривал за ними. По-русски он не говорил: салам алейкум, помахал рукой — и весь разговор.
Единственный сосед, с которым она разговаривала иногда — однорукий Владимир. Она старалась не рассматривать его, боясь показаться невежливой.
Он был очень худой, загорелый, выбеленные солнцем волосы казались совсем седыми. Он жил в узкой маленькой комнате, когда был дома, дверь была приоткрыта. У него не было терраски, как у других квартир. Любил сидеть на ступеньках и читать. Иногда играл на губной гармошке. Лиза поражалась, как он ловко рубил сухой саксаул, сворачивал цигарку, все одной рукой. Так быстро и точно, как будто никогда ему и не нужна была еще одна рука. Может он родился таким одноруким?
Он всегда заговаривал с Лизой первым, она смущалась, хотя ей было приятно его внимание.
— Я к вам не ухаживать, куда мне, как говорили — Quod licet Iovi, non licet bovi — что дозволено Юпитеру, не дозволено быку.
Посмотрела с удивлением: откуда латынь?
— Читал книжку «Крылатые латинские изречения». Вот, имею даже. Хотите? Хотя наверняка читали.
— Читала, да. О темпера о морес…
— И темпера, и мухоморес — засмеялся он.
Он дружил с Ходжаевыми, брал у них немецкие книги читать. Профессор приглашал его в кабинет, Эльвира приносила им чай, но сама обычно не участвовала. Однажды Лиза осмелилась: можно я с вами посижу? Устроилась в кресле, поджала под себя ноги. Как привыкла у отца. Сидела, слушала. Говорили о немецкой философии, имена Лизе были незнакомы: Фихте, Шлегель, Шпенглер.
— Лиза, тебе, наверно, непонятно и скучно? Вот книжку обсуждаем.
«Der Untergang des Abendlandes»(Закат Европы). Ты ведь знаешь немецкий?
— Конечно, знаю. Мы в Вене жили долго, только по-немецки и говорили, и няня моя немка была, и мама знала. Знает, — поправилась Лиза.
Знала? Почему она вдруг сказала в прошедшем? Знает, да. Наверно, уже дома, читает свои романы, лежа в японском шелковом халате, с папироской. Вдруг в голове завертелось: шелковый халат, товарный вонючий вагон, станции, ее большой темный шкаф в спальне, где Лиза любила прятаться, и бежевый чемоданчик. Всегда стоял там этот маленький бежевый чемоданчик, с которым она покорно пошла.
Руки задрожали, накатил страх, тяжелым, рвотным. Лиза спрятала руки за спину.
— Знает, конечно.
Ходжаев обнял Лизу, заговорил сбивчиво: вот Лиза прочитает, и снова устроим обсуждение, со свежими впечатлениями молодежи. Молодежь редко читает такие сочинения, не рекомендуют студентам. Но для глубины образования необходимо.
Говорил невнятно, долго, похлопывал Лизу по спине, как будто заговаривал ребенка, который ушибся и готов зарыдать.
Володя растерялся, протянул ей книжку: Лиза, вам будет интересно.
— Да, да, я прочту, извините, прервала вас.
— Лизонька, мы обсуждаем традиции. Понятно, что традиции — это культура, а государство — цивилизация. Они противоположны, как Шпенглер утверждает. У нас тут да, противоположны вдвойне, потому что государственность наша колониальная, чужой культуры. Но и традиции наши — варварство, настоящее варварство, по сравнению с Европой, и слово культура у нас тут неуместно, к сожалению.