Памяти Лизы Х — страница 6 из 44

Ходжаев говорил долго, Лиза вслушивалась, внутри растекался знакомый покой: вот она сидит в кресле, поджав ноги, и мудрый отец говорит, неспешно, непонятно. Но непонятность эта не страшная, преодолеваемая знакомым доверительным методом — чтением. И она преодолеет, узнает, прочтет непременно.

Иногда вечерами заходил к Ходжаевым на чай другой сосед, Матвей. Всегда приносил неровные кусочки желтоватого прозрачного сахара. Пил вприкуску, громко втягивал чай с блюдечка. Допивал, переворачивал чашку вверх дном, откидывался на скрипучем стуле, барабанил пальцами по столу.

Ходжаев молча ждал, когда гость заговорит, Эльвира напряженно улыбалась, теребила бахрому скатерти. Гость начинал всегда с вежливостей: как поживаете, здоровы ли, постепенно переходил на погоду, урожай, газетные новости. Потом начинал расспрашивать, как на работе, усердны ли студенты, интересовался соседями, что говорят, что на умах.

— Видел, Владимир у вас чаевничал. Вы профессор уважаемый человек, а этот однорукий, истопник, кажется? Что же он сказать может такого интересного?

— Вы уже спрашивали, да все то же говорит, о погоде и видах на урожай.

— На племянницу вашу заглядывается, во дворе с ней разговаривает. Вы мне только скажите, усмирю живо.

— Спасибо, учту.

Эльвира вставала из-за стола, зевая: извините, дорогой, завтра вставать рано.

Сосед суетливо извинялся: засиделся в приятном обществе. Если нужно что, ну вы понимаете, скажите, я мигом.

— Спасибо, спасибо, спокойной ночи.

Эльвира заметно нервничала: что он спрашивал?

— Да ничего нового, все то же самое, обычный набор. Надеется зацепиться, выслужиться. Жалкий тип.

— Лиза, не разговаривай с ним никогда. Беги от него, мол, извините, я спешу и все он из НКВД.

— Эличка, не пугай Лизу лишнего. Он позер, полуграмотный дурак. Никто его и слушать не будет. Но разговаривать с ним точно не стоит. У нас тут комедии Шекспира. Комедии.

— Сегодня комедии, завтра трагедии, — не унималась Эльвира. Ходжаев махал руками: дамы боязливы.

Сосед заходил нечасто, Лиза старалась избегать его. Он заражал подозрениями, страхом. Старался петушиться, намекать на всесилие, властность. При этом заискивал перед Ходжаевым, традиционно, как младший перед старшим. Ей трудно понять, действительно ли он так опасен? У Эльвиры тряслись руки: он заложит нас всех, донесет, донесет. Ходжаев был спокоен, но ведь и ее отец всегда был спокоен, а вот как вышло.

Надо бояться конкретных вещей, только конкретных вещей, как раньше, нельзя бояться заранее.

Иногда ей казалось, что сейчас ткнут в нее пальцем, и некуда уже больше убежать. Пересиливала. Старалась не оставаться один на один с Эльвирой, та заражала ее страхом, сама была испугана навсегда убийством матери, потерей сына и родных, исчезновениями друзей.

Хотя в Ташкенте было относительно спокойно. Люди ходили на работу, тренькал трамвай, вечерами гуляли, в парках по воскресеньям играл духовой оркестр. Что-то ели, как-то одевались, перешивали, чинили обувь, текла простая жизнь. Местные газеты писали про басмачей, воров, отсталость нравов, успехах просвещения. Слова «враг народа» были больше в новостях из столицы. Ночных машин было мало, и это успокаивало.

— Лизанька, тебе письмо, — Эльвира протянула ей мятый конверт. Встала рядом, руки наготове обнять. Старалась не показать, что понимала уже, что там будет, в этом письме.

Письмо было от их кухарки. Написано детским старательным почерком, кого она попросила написать? «Отца взяли, квартиру отняли». Ее не тронули и дали полчаса — собрать вещи.

Кухарка вернулась в свою деревню под Казанью. Взяла с собой Лизины фотографии и немного вещей: бусы, книжку «Русские сказки», шелковые платки ее матери, сохранит, «если не отберут колхозные». Так что Лиза сможет взять, если представится случай. «На чердаке заховала, где иконы».

«На деревне голодно, мужиков повырезали, нас и татар. Когда будет хорошо, приедь, навести. Всем поклон. Берегись, пусть тебя Бог хранит».

Лиза молча протянула письмо Эльвире. Та быстро просмотрела, обняла Лизу. Так они и стояли в темноте, молча. Лизе сейчас казалось, что она давно это знала, как будто все произошло в один день, и с матерью, и с отцом, и не могло быть иначе.

Постучался сосед Владимир. Эльвира посмотрела на Лизу: не время?

— Заходите, Владимир.

Эльвира зажгла свет на терраске, поставила чайник на керосинку.

Лиза накрывала на стол, стараясь не смотреть на гостя.

— Вы поплачьте, — Владимир поднялся, — я пойду, вижу, что не вовремя.

— Останьтесь, не хочу плакать. Больше не захочу. Никогда.

— Она родителей вспоминала. У всех нас с родителями худо вышло, — Эльвира пришла на помощь.

Пришел Ходжаев, они шептались с Эльвирой. Лиза сидела с Владимиром за столом, крошила хлеб.

— Ваши родители умерли? Давно? — спросил Владимир и осекся, — ну не буду спрашивать, не буду. Извините.

— Владимир, расскажите, как день прошел? Что вы делаете на работе?

— Я сторож, в больнице. При кочегарке сижу. Сторожу дрова, уголь. Веселая работа, огонь горит красиво, саксаул приятно пахнет. Таким, знаете ли, бархатом старых кресел в театре.

— Я понимаю, да. Вы давно в Ташкенте, вы ведь не местный? У вас акцент, мне кажется.

— Почти десять лет. Я из Риги. Красивый город. Вы не были там?

— Нет, и уже никогда не буду.

— И я уже никогда не буду. Прошлое быстро наступает, раз — и нету.

Ходжаев вступил в разговор: прошлое можно много раз пережить, но со стороны. Это я как археолог вам говорю. Чужое прошлое, разумеется. Себе присвоить и пережить, как реванш за несвободу своей жизни. Ну это я в теории пустился.

— Не свою жизнь проживаем, и в прошлом, и в настоящем, — усмехнулся Владимир.

— А что такое своя жизнь? — Лиза вдруг рассердилась. Его усмешка, тайна, покорность. Он чужой, совершенно чужой человек.

— Вы заранее пораженец! Я не знаю, как вы жили, но вы пораженец! Вот я читала про альпиниста, инвалида, он поднялся на Эльбрус. Он своей жизнью живет, понимаете, он ее делает.

Владимир молчал, улыбался. Эльвира примирительно застрекотала: вот ешьте, пока горячее, один на гору полез, а другой больным помогает, чтобы уголь не украли. Что полезней?

Ходжаев рассмеялся: хорошее время, молодость! «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…».

Какую жизнь свою? Лиза осеклась. Той, московской Лизы, или Лизы Ходжаевой, дочки узбека и русской из кишлака? Ходжаев словно прочитал ее мысли, одобрительно закивал: Лиза, ты молодец, тебе любая жизнь по плечу.

Обсуждали, как Лизу пристроить. Чему учиться. Отец ее по новым документам большевик, герой и жертва басмачей. В университет сироту принимали без экзаменов, и аттестат у нее был отличный. Ходжаев предложил учиться на врача: всегда нужная профессия, при всех… — тут он запнулся, пытаясь подыскать слово, — при всех правителях. И занятие гуманное, не делит на своих-чужих.

Лиза соглашалась, привычка слушаться отца помогала ей не размышлять лишний раз. Ходжаеву виднее, здесь он живет, знает местную жизнь. И она втянется. Она не была очень близка со своими родителями, и это помогало ей сейчас принять Ходжаевых и доверять им.

Она управлялась по хозяйству, научилась быстро всему: лущить кукурузу, перебирать крупу, воду из колонки носила аккуратно, не расплескивала. Помогала Ходжаеву печатать на машинке, штопала с Эльвирой чулки. Добрые родители и послушная дочка. Осторожная Красная Шапочка. В лес не ходит, с волками не заговаривает.

В июле она начала работать санитаркой в больнице, первую неделю ее щадили: помыть операционную, перестелить кровати. Потом уже познакомилась с больными. Летом больных было немного, сердечники в жару умирали быстро. Лежали дольше те, которые с переломами, после операций.

Трудно было привыкнуть к запаху. Больничые запахи карболки, пота, мочи, кала, запахи больных тел преследовали ее ночью. Остервенело чистила зубы порошком, мылась щеткой, ей казалось, что она впитала эти запахи кожей, волосами, что она перенесет их на еду, на постель, что Ходжаевы чувствуют это и деликатно молчат. Но со временем привыкла, смирилась. Иногда прыскала эльвириным одеколоном на волосы.

Подстриглась коротко, записалась в спортивную секцию при ДОСААФ: бегала, прыгала в длину в песочную яму, лазала по канату. В августе начала учиться.

Медицинский факультет университета был в старом здании кадетского корпуса. Двухэтажное длинное здание, местного серокоричневого кирпича. Раньше была пристроена церковь, но верх ее теперь разрушен, стыдливо прикрыт железной крышей.

Окна были огромные, полукруглые, со старинными потемневшими ручками, рассохшиеся облупленные рамы, грязные стекла. Высокие стены до половины покрашены синей масляной краской, так теперь было принято. В углах потемневшего потолка трещины, гнездилась паутина. На входе портреты новых вождей в золоченых старинных рамах.

Лиза ходила по прохладным коридорам. Вот здесь она, Лиза Ходжаева, теперь проведет большую часть жизни, может быть, самую важную ее часть, которая установит ее путь, ее главное жизненное занятие навсегда.

Ее не покидало ощущение, что раньше в здании была настоящая, та самая уготованная ему жизнь, для которой он был построен, украшен, наполнен коврами, мебелью, пальмами в кадках, парадными портретами, бархатными шторами с кистями на окнах, а теперь небрежно приспособлен под неожиданное, суровое, простое, ничейное.

На стенах следы от снятых картин, остатки отбитых гербов над входами кое-как залеплены, закрашены. На широких лестницах местами оставались бронзовые кольца от палок, когда-то держащих ковры, окна были пустые, без занавесей.

Сновали сосредоточенные люди, коротко стриженые девушки в светлых юбках, узбечки со множеством тонких косичек, в калошах, длинных платьях и штанах. Мужчины были старше, одеты на русский манер, многие в гимнастерках, изредка встечались тюбетейки. Сразу видно было, кто из преподавателей был «старой гвардии»: несмотря на жару в пиджаках, галстуках, утирали лбы носовыми платками.