В первый день собрали всех в большой аудитории. Стоял запах пота и табака, из окон несло горячим ветром. Выступавший ходил по кафедре, скрипел сапогами, резко махал рукой, словно рубил воздух: молодежь, под знаменем, на благо, отец Сталин, заветы Ленина, верный путь, враги, борьба, борьба, борьба… говорил долго, громко, видно было, что сам уже устал, путался, повторялся. Студенты аплодировали.
Вторым говорил пожилой профессор, из старых: акцент, медлительность, манера поглаживать бородку.
— На Ленина похож. Тоже картавый.
— А ты Ленина слышал?
— Не, мне отец рассказывал.
— Так этот же немец, немцы картавят, разве Ленин немец был?
— Неее, какой немец, но картавил.
Так вот, вождь картавил. Реальность, данная нам в ощущении.
Лиза устала. Она была разочарована, ожидала праздника, а вышло скучно, многословно, пусто.
Всех рано отпустили, но студенты не расходились. Знакомились, топтались во дворе. В группе было много девушек, узбечки стояли немного поодаль, стеснялись разговаривать с незнакомыми мужчинами. Студенты угощали друг друга семечками, прозрачными леденцами. Толпой пошли в сквер, пели песни в тени под чинарами, кто-то играл на губной гармошке.
— Сегодня родилось наше новое студенческое братство!
Обнимались, говорили высокие слова, смеялись.
Лиза хрустела леденцами, улыбалась и молчала. В Москве тоже так ликуют студенты? Весело, беззаботно, и дома потом рассказывают, а ночью стук в дверь, и незнакомые люди в кепках на пороге. За родителями, или за ним самим, новым студентом. А назавтра — лекции, семинары, лабораторные, по расписанию, своим чередом, с ним, или без него. Выдергивается из жизни один, другой, незаметно строй редеет. «Отряд не заметил потери бойца».
Лиза редко вспоминала свой класс в московской школе. И у нее были одноклассники, которые вдруг не приходили на уроки. Исчезали бесследно.
— Переведены в другую школу, — учителя сообщали торопливо, безучастно.
Так внезапно, без прощаний. Ну переведены и ладно, другие пришли.
И учителя вдруг переведены в другую школу. Вот и ее мать переведена. В другую жизнь, и Лиза тоже. Ну Лиза еще не совсем, в похожую жизнь, знакомую вполне. Пока ей очень повезло.
Она записалась в дополнительную группу на узбекский язык. Языки вообще давались ей легко, запоминалось все быстро, с удовольствием.
Студенты боялись анатомички. У Лизы уже был небольшой печальный опыт общения с мертвыми в больнице. Надо было быстро переложить труп на каталку, накрыть, отвезти. Труп был легкий, холодный, уже немного застывший. Лиза старалась не смотреть на лицо, в общем обошлось быстро, и опять к живым, с надеждами.
Тут, в анатомичке, совсем другое, острый запах, куски людей, отдельные пристальные мертвые глаза в банках.
Так будет со мной тоже. Этим резиновым мясом, хрустящими костями стану? Желтой рваной кожей? Растянутым огромным серым языком? Желейным мозгом, и весь мой ум, опыт жизни — это серое месиво?
Лиза работала по шесть часов в больнице почти каждый день. На работе ей было легче общаться с людьми, чем в университете. Времени на разговоры было мало. В университете знакомились, ходили вместе в кино, на танцы, расспрашивали друг друга, хвастались. Легко обнимались, гуляли парочками, ревновали. Девушек на факультете было больше, у Лизы сложилась репутация таинственной надменной молчуньи. Это привлекало. Ее приглашали играть в волейбол, в парашютную секцию. Она приходила, играла, училась прыгать с парашютной вышки. У нее появились поклонники, приносили цветы, но она не впускала их в свою жизнь. Они не интересовали ее, были простоваты. Лиза Ходжаева ждала принца, рыцаря, таинственного, как она сама.
Иногда она думала, сколько в ней осталось той московской Лизы? Жизнь разделилась на безмятежное время до ареста матери и потом. Потом — было очень короткое сильное время перемен: поезд, Ташкент, Ходжаевы, однорукий сосед Владимир, ее новая комната, работа, университет.
Потом — это Лиза Ходжаева, племянница профессора, академика, санитарка, студентка.
За это короткое время Лиза стала взрослая. И какая-то немолодая. Ей не нужны были шалости юности, ветер в лицо, бури чувств, бесцельные радости, сверкающее громкое будущее. Ей хотелось прочного покоя, уверенного завтра, похожих друг на друга дней. Она даже полюбила рутину ее трудного быта: таскать воду из колонки, разжигать печку, керосинку, мыться холодной водой, скудно есть, просто одеваться. У нее появились новые привычки: доедать всё, остатки с тарелки подчищать кусочком лепешки, крошки со скатерти собирать в банку кормить птиц.
Быт требовал времени, усилий, она уставала после работы и учебы, но он спасал ее от воспоминаний. Жизнь, такая медленная в детстве, понеслась стремительно. Утренняя спешка, работа, занятия, ужин с Ходжаевыми, немного чтения на ночь.
Она читала «Жизнь Клима Самгина». Ее поразила мысль финской жены отца Клима, что у русских слишком много мыслей. Вот «у финна если и есть вторая мысль, то она лишняя». А ведь правильно, лишняя. Лиза старалась не заводить лишних мыслей.
От матери не было вестей. Про отца она прочла в газетах: академик, враг народа, выведен на чистую воду, расстрелян. Эльвира плакала, Лиза обнимала ее и не могла выдавить слез.
Вот она, моя первая большая подлость, думала она: похоронила отца заранее, когда прощалась на вокзале издали. Обижалась, что не подходил, махал рукой с перрона. И теперь не плачу.
В этот вечер помянули отца. Ходжаев положил на стол его книги, открыл одну, где была фотография, перед ней поставил рюмку и кусок хлеба. Эльвира положила букет гвоздик.
— По русскому обычаю будем.
Ходжаев встал с рюмкой в руке. Говорил высокими словами, медленно, с паузами, как лекцию читал. Говорил, что Лизин отец был для него и сокурсник, и учитель, и близкий друг, много помог ему, что Лиза может гордиться отцом. И что он теперь Лизе вместо отца, защита и опора по мере сил.
Обнялись. Помолчали.
Ночью Лизе приснился отец, будто идут они по венской улице, отец пятится, спотыкается, Лиза тянет его: скорей, скорей, перестань, иди вперед, нормально, как все!
— Ты, Лизанька, беги, я тут должен. А ты беги.
Подталкивал ее, а сам пятился, руки тянул, как слепой.
Лиза проснулась. Пошла на кухню пить, в спальне тихо плакала Эльвира.
Пришла зима, снега было много, холодно, ветрено. Топили большую печь в гостиной — черную, чугунную, с рельефами. Ходжаев называл ее Вавилонской башней. Часто заходил Владимир погреться, у него в комнате была только маленькая печурка. Он приносил саксаул, иногда немного угля. Ходили на трамвайные пути, вдоль путей росли дубы, собирали желуди, сухие ветки на растопку. Ходжаеву полагался мешок угля от кафедры, держали его на тераске, накрывали клеенкой. Всем соседям во дворе полагались кладовки. Но они пустовали, никакие замки не спасали от воров.
На зиму подвигали диван к печи, иногда Лиза спала на нем, в ее комнате было особенно холодно.
Зимой двор пустел, Ходжаев расчищал угол стола, насыпал хлебные крошки для птиц. Вокруг колонки громоздились наледи, их скалывали ломом. Возле ступеней Лиза находила трупики замерзших мышей.
Лизе нравилась ташкентская зима. Воздух был сухой, хрустящий. Дни ясные. Вдалеке блестели горы, среди голых прозрачных деревьев темнели карагачи. Окна домов светились теплым оранжевым светом. Вечерами улицы были пустынны, только на остановках толпились люди. В старом городе в махаллях было темно, во многих узбекских домах были только керосиновые лампы.
Больных прибавилось, старики с воспалением легких поступали почти каждый день. Зима пролетела для Лизы быстро, и в феврале она почувствовала, как сильно греет солнце, как резко стремительно наступает весна. Открывали заклеенные на зиму окна, чистили двор от старых листьев и мелкого мусора зимы.
Как-то раз во дворе к ней подошел сосед Матвей.
— Елизавета Темуровна, как у вас жизнь проистекает? Я слышал, вы на врача учитесь? Похвально. Кстати, я работаю в ведомстве, где помогают. Понимаете?
— Кому помогают?
— Помогают государство поддержать, а оно уже и помогает остальным гражданам. И вам, Лиза, помогает.
— В НКВД что ли? — неострожно ляпнула Лиза, и сразу осеклась, вспотели руки, обдало жаром.
— Какая вы прямая, Елизавета Темуровна, смущаете меня. Я вообще-то с просьбой к вам, у меня жена кашляет сильно, не спит, можно попросить вас посмотреть ее, вы ведь уже почти врач.
— Можно, пойдемте.
Дверь в его квартиры находилась в конце двора, где уборные. Дверь обита рваным дерматином, за ней сразу тюлевая занавеска, окна терраски закрыты бумагой, через нее проникал желтоватый свет.
Чтоб никто его не видел, как копошится. Лизе было и любопытно, и неприятно в его квартире, как будто в тайной зловещей яме. Воздух был затхлый, непроветреный. На подоконниках бутылочки с лекарствами, коробки с порошками, алоэ, зеленоватые потроха гриба в банке.
— Вот лекарства выписывают, она пьет, но помогают слабо.
— И где ее лечат?
— В больницах она не любит, дома лечится.
Прошли через комнату с портретами вождей, Сталин самый большой, в раме. Остальные плакатные, без рам, прибиты гвоздями. Ботинки в ряд начищенные, старый военный китель висел на видном месте, как икона.
Стопки газет, книги, этажерка с папками. Наверно, на соседей заведены. Каждый день записывает: разговаривал у колонки про погоду и урожай, а потом сомневался в победе социализма…
Лиза хотела спросить, но не решилась, боялась, что не сдержит иронии. Комната походила скорей на кабинет чиновника, чем на жилье. Двери в заднюю комнату не было, ее отделяла ситцевая занавеска.
Каморка с кроватью, этажерки с фарфоровыми собачками, сундуками, салфетки на всем, кружевные, вышитые. В ней стоял привычный больничный запах, на кровати лежала на боку маленькая худая женщина, сложив костлявые руки, как скрюченная больная птица, испуганно таращилась на Лизу. Кашляла, дергаясь всем телом.