Памяти памяти. Романс — страница 87 из 87

бедой — она непременное условие нашего появления, материнское чрево, из которого выходишь на свет и кричишь от боли. Когда в том августе мы вернулись из Нижнего (он еще назывался Горьким) и оказались на даче, где стояли по углам бабушкины букеты, в сумке был кошелек с сезонным проездным, пахло флоксами, вся наша история была сложена, как песенка с припевом, на десятилетия вперед. Бабушке Лёле было всего пятьдесят восемь, она умерла от сердечного приступа, не дождавшись нас; жизнь моей мамы выстроилась теперь в линию: у нее появилась задача и образец для подражания. Если раньше эта жизнь шла просто так, как на душу ляжет, сейчас ее предстояло довести до несбыточного стандарта: не называя этого прямо, мама хотела, кажется, стать для себя и нас кем-то другим, Лёлей, вернуть к жизни щедрую россыпь радости, пирогов, и объятий, и легкого домоводства. У нее не получалось, ни у кого не получилось бы.

История нашего дома, как я ее услышала, началась не сто лет назад, а в августе 1974-го. Бабушка неохотно отпускала нас в путешествие от дачного стола и занавесок с зелеными и красными яблоками; возвратившиеся к пустому месту, мы были теперь одни. Мама винила себя, а я сидела рядом. Ужасающая сказка про девочку, которая медлила принести больной матери воды, а потом побежала, но все уже кончено, над головой летят птицы, и одна из них ее мать — поздно, поздно, не вернусь! — каким-то образом имела отношение к нам, хотя никто не говорил мне об этом. Я просто знала — и рыдала над той водой, не донесенной до рта, как соучастница.

Все, что я узнала потом, было рассказано и услышано при свете того опоздания; мама говорила, я запоминала, боясь забыть хоть слово и все-таки забывая, убегая, как те дети из сказки, выходя за дверь поиграть, повзрослеть, пожить просто так. Думаю, так же чувствовала себя и она сама, молодая, младше меня теперешней, с тетрадью карандашных рецептов, двухлетней дочерью и двумя старухами, не узнававшими себя и друг друга. Позже она стала носить обручальное кольцо прабабки Сарры, внутри было написано «МИША», имя прадеда оказывалось именем моего отца, ничто не кончалось.

В ванной комнате, служившей папе лабораторией, в ребристых кюветах, в красном свете единственной лампочки плавали квадраты глянцевой бумаги. Мне позволяли смотреть, как на фотографии проступает изображение: совершенная пустота вдруг, как рябью, шла невнятными углами и линиями, которые постепенно оказывались частями разумного целого. Больше всего я любила контрольки: лист, покрытый микроскопическими картинками, каждую из которых можно было увеличить до любого размера — как меня, пока расту. Маленькие портреты родителей умещались в кармане и делали чуть выносимей вечера в детском саду; помню, как выяснилось, что я выдрала карточку из папиного паспорта, чтобы взять ее с собой.

Моей первой фотокамерой была «Смена-8», маленькая и легкая, с колесиками, отмерявшими диафрагму и выдержку. Мне подарили ее в десять лет, и я немедленно занялась спасением и сохранением. Серые салтыковские сосны, станционные шпалы, родители дачного приятеля, вода, бежавшая по камням, исправно выплывали из небытия; отпечатки, прихваченные прищепками, высыхали, но живее не становились. Скоро я бросила это дело, но, кажется, урок усвоен не был.

Книжка кончается. То, что я не смогла спасти, разлетается во все стороны, как толстые плоские птицы на картине с лесным пожаром. Мне некому сказать, что жену Абрама Осиповича звали Розой. Я не напишу о том, как в войну Сарра решительно утверждала, что плесень, покрывшая хлеб, — это полезный пенициллин. Как дедушка Лёня требовал унести из дома с трудом добытый на одну ночь «Архипелаг ГУЛаг», утверждая, что это нас всех погубит. Как раз в неделю все женщины, жившие в коммунальной квартире на Покровке, собирались на кухне с тазиками и полотенцами: к ним приходила педикюрша, под общий треп вершившая гигиенический ритуал. Как на балконе дома, что и теперь стоит в Хохловском переулке, семьдесят лет назад жила белка в колесе. Белка бежала, колесо крутилось, девочка стояла и смотрела.

Каждый день в 1890-х починковская семья собиралась к обеду и молча ждала первого блюда. Вносили суп. В тишине отец снимал с супницы крышку, и из-под нее вырывалось облако душистого пара. Он внюхивался и веско говорил: «Наверное, невкусно». После этого суп можно было разливать, грозный Абрам Осипович съедал все до дна и просил добавки.

Про его сына Григория, Бусю, говорили: «Он был жуир». То есть еще и joueur, игрок, как я теперь понимаю, но мне объясняли, что жуир — это гуляка, ловец удовольствий. Был он хорошим братом, всех любил, со всеми ладил, проиграл на бегах свой университетский диплом и умер, попав под лошадь, в каком-то далеком городе.

До того как Михайловна стала няней бабушки Лёли, она была женой солдата. В ящиках архива, где оседало все, были и ее памятки: три фотографии и бумажная иконка, на которой Богородица является русским войскам где-то в галицийских болотах. Фотографии рассказывали историю Михайловниной жизни: вот она, молодая, стоит голова к голове с понурым, навеки усталым, мужчиной в рабочей блузе. Потом держит на руках худющего жалкого младенца. Вот тот же человек в толстой шинели, на голове фуражка. Муж погиб, ребенок умер; все ее земное достояние составляла одна икона — дальняя версия рафаэлевской мадонны в тяжелом серебряном окладе, которую мой прадед подарил ей когда-то. В первую послереволюционную нужду няня тихо сняла с иконы серебряную шкуру и пошла ее продавать, деньги принесла в дом, где так навсегда и осталась. На поздних фотографиях в окладе — белом, сером, черном конусовидном платке, наглухо закрывающем все, кроме лица, стоит уже сама Михайловна. От нее осталось несколько дешевых образков и славянская Псалтирь, которую она читала по вечерам.

Незадолго до смерти тетя Галя подарила мне цветное индийское платье, сказав, что надевала его только однажды, на полчаса, когда ко мне в гости приходила собачка. Я знала о ее тайной любви: сосед, гулявший по двору с поводком, так и умер, не догадавшись о том, зачем она выходит к нему вечерами. Галка любила подарки, сюрпризы, щекотное ожидание праздника. Помню, как я искала по всем углам: «самое маленькое — под подушкой, самое круглое — в шкафу, самое смешное — за диваном».

Среди совсем давних фотографий есть старуха в чепце и кружеве, скулы обтянуты кожей, как набалдашник, губы сжаты, глаза смотрят сквозь. Это безымянная прапрапра, кто-то из родни дедушки Лёни (и на обороте фотографии написано подтверждающее «Херсон»). Однажды собрались кататься на пароходе, ее просили остаться дома, была весна и сильный холодный ветер. Она настояла на своем, простудилась и через несколько дней умерла.

Иногда кажется, что прошлое можно любить, только зная наверняка, что оно никогда не вернется. Если я ждала, что в конце путешествия для меня припрятана коробочка-секретик вроде корнелловских, из этого ничего не вышло. Места, где ходили, сидели, целовались люди моей семьи, где они спускались к реке или прыгали в трамвай, города, где их знали в лицо и по именам, не стали со мной брататься. Поле битвы, зеленое и равнодушное, заросло травой. Это было как в компьютерном квесте: когда не умеешь играть, подсказки приводят к чужим воротам, потайные двери ведут в глухую стену, никто не помнит ничего. И к лучшему: один поэт сказал, что никто не придет назад. Другой — что забыть значит начать быть.

Посылка была упакована со всею возможной ответственностью, коробка выстелена папиросной бумагой, и в нее же, тонкую и непрозрачную, завернули каждую из единиц содержимого. Я распеленывала их, одну за одной, и они лежали на обеденном столе рядком, так что было видно все сколы, все вмятины, землю, въевшуюся в фарфоровые бока, пустоту на месте отсутствующей ступни, руки́, головы́. Головы, впрочем, были почти у всех, некоторые сохранили и носочки — единственную часть туалета, которая им была разрешена. В остальном они были голы и белы, словно только что появились на свет со всеми своими увечьями. Замороженные Шарлотты, представители популяции выживших, кажутся мне роднёй — и чем меньше я о них могу рассказать, тем ближе они становятся.



Напоследок

Автор благодарит издательства, поверившие в эту книгу еще до того, как она обрела мало-мальски внятные очертания, — Suhrkamp и «Новое издательство». Скорее всего, она вовсе не была бы написана, если бы не один разговор с Катариной Раабе, который заставил меня взяться, наконец, за дело.

Разные части и главы обдумывались и писались при поддержке нескольких институций, щедро предоставивших мне не только время для работы и безбрежные библиотечные возможности, но и пространство для интеллектуальной дискуссии.

Спасибо: Institute für Menschen Wissenschaft (Вена), Татьяне Журженко и Клаусу Неллену; Kennan Institute / Wilson Center (Вашингтон), Изабелле Табаровской и Мэтью Рожанскому; Marion Dönnhoff Stiftung (Берлин) и Марии Биргер; New York University и Джошу Такеру; Queen’s College (Оксфорд) и Чарли Лоуту.

Идеи, составившие основу этой книги, в течение многих месяцев, если не лет, обсуждались мною с Анной Глазовой, Линор Гора лик, Хельгой Ольшванг-Ландауэр, Ольгой Радецкой, Михаилом Ямпольским — и уже ради этих разговоров стоило все затевать. Я глубоко признательна за помощь Вадиму Алскану, Игорю Булатовскому, Анне Голубевой, Станиславу Гридасову, Саше Дагдейл, Антону Каретникову, Анатолию Кичиньскому, Эриху Кляйну, Сергею Ле беде ву, Анне и Марии Липкович, Марии Мушинской, Ольге Наумо вой, Елене Нусиновой, Кате Петровской, Давиду Риффу.

Отдельные главы были опубликованы в изданиях «Коммерсантъ-Weekend», «Воздух», Snob.ru и Colta.ru — спасибо коллегам за это.

Моя сердечная благодарность — Ирине Шевеленко и Андрею Курилкину, друзьям и первым читателям этой книги, за их внимание и советы.

И, конечно, Глебу и Грише, участвовавшим в процессе деятельно и непрерывно.