Памяти Пушкина — страница 23 из 73

последний стал падать в мнении людей, не желавших становиться «жертвами неукротимой потребности в абсолютном», ищущей удовлетворения в спекулятивных (умозрительных) системах[103].


Ж.-Ж. Руссо


Как нередко отношение к религии и в нашем веке тесно вязалось с решением философских проблем спиритуализма и материализма, так пребывали в зависимости от того же решения и этические учения XIX столетия, состоя в то же время в связи с религиозными, а иногда и эстетическими воззрениями и научными построениями. Независимо от оптимизма и пессимизма и от веры в «добрую натуру» человека или же от утверждения о склонности ее ко злу, держались лишь получавшие дальнейшее развитие филантропические идеи XVIII века. Но при этом постоянно боролись христианское учение об эмоциях спиритуалистически чистого происхождения и о смирении в силу греховности и ничтожества человека, с одной стороны, а с другой – возвеличение прав и достоинств гениального «я», ведшее начало со времени гуманизма и воскресшее с новою силою в индивидуализме XVIII века (Руссо и его последователей) и в «культе героев» XIX века. Устанавливаемую этим культом великую «роль личностей в истории» подрывали все более и более приобретаемые наукой данные, в силу которых человек, привыкший в течение целого ряда веков усвоять себе привилегированное место в системе мироздания, должен был при том новом положении, какое назначает ему в этом мироздании новая наука, смотреть на себя как на бессильную жертву окружающих его жестоких сил и условий, как на ужасную марионетку их. Людям, верящим в медленное, но верное действо научного духа, оставалось ожидать, что этот научный дух приведет к установлению морального равновесия и внутренней дисциплины человека. В числе тех научных данных, которые сводят до минимума историческую роль личностей, видное значение имели наблюдения над исторической жизнию народов и понятия о народных особах, слагавшиеся с последней четверти прошлого века и получившие новый толчок к своему развитию со времени великих потрясений европейской государственности в начале настоящего столетия. Соответственно тому на место индивидуума в XVIII и XIX веках иные стали возводить на пьедестал народ. Отсюда двоякое течение в общественной морали, преобладание в ней либо индивидуализма, либо учения о долге в отношении к обществу.

Подобную же борьбу можно наблюдать и в эстетических учениях XIX века и притом в двух параллелях. В европейских литературах уже с конца прошлого столетия боролись космополитизм и народность, классицизм, с одной стороны, и сентиментальный и романтический культ народности – с другой, включая в последний и увлечение созданиями народного гения масс. Как народному духу усвояли все творчество в области права и государства, так стали говорить и о великом значении масс в создании языка и искусств. Идея о таком значении масс в народном творчестве, намеченная уже во второй половине XVIII века, стала для многих великим открытием и лозунгом XIX века. Новым проявлением того же народолюбия явилась тенденция навязывания поэзии непременно и преимущественно социальных задач. Противоставший ей, также романтический индивидуализм в эстетике привел к т. н. теории искусства для искусства, определенно выступающей у Гёте и затем у романтиков, в особенности французских[104].

Но ближайшая действительность шумно заявляла свои права, и в поэзию самих этих романтиков вторгался неодолимо реализм.

Наконец, и в сфере политической мысли XIX века постоянно предстоял выбор между космополитизмом и народностью, между грезами революции и социального переворота и вековыми началами и формами национальной самобытности, между общими принципами свободы и равенства, наиболее, казалось, осуществляемыми демократией, и сословным строем. Все это более или менее выражалось в борьбе общественности со старой государственностью. В политических организациях существуют двоякие интересы: 1) преимущественно обусловливаемые физическими потребностями общества или совокупности единичных личностей, и 2) порождаемые преимущественно духовною природою человека, другими словами: 1) общественные и 2) государственные. Полного равновесия обоих родов интересов, т. е. общественных и государственных, не бывает, и берут перевес обыкновенно либо те, либо другие. Французская революция опиралась своей теоретической основой на Cotrat social («Общественный договор») Руссо, развившего учение Гоббса и Локка о происхождении государства путем договора, на учение Руссо о правах человека и о свободе и уже пролагала дорогу столь развившемуся в XIX веке социализму[105], стремящемуся к разрушению государства и армии. Против французской революции за государство вступился англичанин Борк. В его «Рассуждениях о французской революции» последняя подверглась сильнейшим нападкам. Провозгласив: «Меп, not measures» («Дайте нам людей, а не мероприятия!»), Борк явился предшественником немецкой исторической школы нашего века. По взгляду ее, государство имеет нравственные цели; оно – нравственная личность, нравственное общение, призванное к положительным деяниям для воспитания рода человеческого, чтобы каждый народ чрез государство и в государстве вырабатывал из себя действительный характер.

Таковы проблемы, наполнявшие жизнь XIX века и вызывавшие бесконечное видоизменение его творчества в главных областях мысли и ее деятельности.

Русская жизнь нашего века разделяла в большей или меньшей степени усилия к решению этих задач вместе с остальным европейским миром, с которым все более и более сливалась. Основные вопросы, волновавшие Запад, были все время такими же жгучими и настоятельными злобами века и для нас.

И для нашей религиозной веры не прошло бесследно вольнодумство прошлого века, столь популярное в нашем дворянстве вольтерьянство и резкие выходки энциклопедистов. И у нас были пламенные последователи Руссо, и во главе их поставленный Пушкиным рядом с Руссо – Карамзин[106]. И у нас немало противников безверия обратилось к мистицизму, а реакция философскому движению прошлого века приняла форму увлечения системами Шеллинга, Гегеля, Мен де Бирана, и затем на смену философскому идеализму выступили позитивизм, увлечение естествознанием и т. п.

В области морали частной и общественной происходила та же, что и на Западе, борьба протеста личности против стеснения ее прав и вообще против векового склада жизни, увлечение народолюбием и проблемами социальной жизни. В области искусства имела место та же, что и там, борьба классиков с романтиками, романтиков с натуралистами и т. п. Но особое значение приобрело у нас и в прямой своей области, и в литературе движение, обусловленное политическими и социальными учениями XIX века. Государственность, столь подавлявшая личность и общество в московский период нашей истории (в отличие от дотатарского времени) и долго в императорский и стремившаяся к подавлению всего населения, кроме привилегированных классов, в шляхетской Польше, казалась иным тягостною в начале нашего века. Уже со времени Екатерины II у нас отдельные единичные личности стали сознавать, что внешнее могущество, достигнутое русским государством, не соответствовало внутреннему нестроению последнего, являвшемуся отрицанием справедливости. Когда русский государь в лице Александра I окружил себя ореолом славы освободителя народов и русские люди гордились его подвигом[107], в среде лиц, бывших современниками и более или менее близкими свидетелями этих событий и дарования русским императором конституционных прав Польше, стала возникать мечта о том, что подобными благами надлежало бы пользоваться и нашему отечеству[108]. С Запада хлынули широкой волной освободительные идеи и достигли значительного распространения в образованном обществе. По словам Пушкина о времени около 1821 года, «мы увидали либеральные идеи необходимою вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический, литературу (подавленную самою своенравною цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и в возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные. Ясно, что походам 1813 и 1814 года, пребыванию наших войск во Франции и Германии, должно приписать cиe влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли»[109]. В последние годы правления Александра I «строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг; нам неприлично было танцевать и некогда заниматься дамами», читаем в отрывках «Из романа в письмах»[110]. Все более и более распространялись воззрения вроде выраженных А.Н. Радищевым в конце екатерининского царствования, в эпоху громовых раскатов французской революции, и были также люди, которые, как пушкинский Владимир, думали: «Небрежение, в котором мы оставляем наших крестьян, непростительно. Чем более имеем мы над ними прав, тем более имеем и обязанностей в их отношении. Мы оставляем их на произвол плута приказчика, который их притесняет, а нас обкрадывает». С той поры и у нас явилось противоположение свежих требований общественной мысли государственной рутине, установившееся во Франции за век перед тем, и то единение государства и общества, которое существовало в московский период и в первую половину царствования Екатерины II, было порвано кругами общества, считавшими себя за передовые. Вошла в употребление кличка «либерал»[111], и стала зарождаться наша новейшая оппозиция[112]. Возникало разобщение личности со средой и оттуда грусть и тоска.