Памяти Пушкина — страница 29 из 73

[203]. Другие продолжали жить, но без радования о жизни, и сибаритства XVIII века не было и следа[204].

Кн. П.А. Вяземский, например, «тоскует и страдает душою»[205], и, кажется, объяснение этого душевного состояния можно найти в его безотрадном созерцании русской действительности. «Я ничего не знаю скучнее русской жизни, – читаем в одном из его писем, – в ней есть что-то такое черствое, которое никак в горло не лезет; давишься, да и полно, а сердце (желудок нравственного бытия) бурчит от пустоты». Равным образом и друг Вяземского, А.И. Тургенев, восхищавшийся Байроновым «Манфредом»[206], не знал душевного мира: «Мне ум и сердце велят странствовать. Здесь ни с тем, ни с другим не уживешься, или, лучше сказать, здесь уму тесно, а сердцу душно, потому что последнее трудно угомонить, когда ум в бездействии. Один он может усмирить порывы вечного своего антагониста. Мне кажется, что одному Карамзину дано жить жизнью души, ума и сердца. Мы все поем вполголоса и живем не полною жизнью, оттого и не можем быть довольны собою, à moins de l’être a la manière de Simon le Franc»[207].

Понятно после всего этого, что и у нас должны были явиться литературные образы своих выбитых из колеи, déclassés, или «лишних людей», как их называли в нашей литературе 40-х и последующих годов.

В поэзии Пушкин стал первым ярким выразителем нашей «болезни века», страдания обособившейся человеческой души: Батюшков передавал эти страдания не столь полно и напряженно, хотя и изумлял иногда своих друзей взрывами грусти[208]. О Жуковском же кн. П.А. Вяземский отозвался так в 1819 году: «Главный его недостаток есть однообразие выкроек, форм, оборотов, а главное достоинство – выказывать сокровеннейшие пружины сердца и двигать их. C’est le poète de la passion, то есть страдания. Он бренчит на распутье: лавровый венец его – венец терновый, и читателя своего не привязывает он к себе, а точно прибивает гвоздями, вколачивающимися в душу»[209]. Пушкин годом раньше выразил нисколько иначе и не столь резко впечатление, какое производила на него «пленительная сладость стихов» поэта, «стремившегося возвышенной душой к мечтательному миру, творившего для немногих»: внемля стихам Жуковского, по словам Пушкина,

Утешится безмолвная печаль,

И резвая задумается радость[210].

Такое воздействие поэзии Жуковского превзойдено произведениями Пушкина. Пушкин первый в нашей литературе стал передавать душевную скорбь, характеризующую XIX век, с удивительною силою многосторонней человечности. Пушкин первый отчетливо проанализировал грусть и тоску, которые стали испытывать наравне с западноевропейцами и русские люди с начала настоящего столетия, и воспроизвел эти душевные состояния не только в своей лирике, но и в объективном изображении – в нескольких поэмах.

Начальные проявления грусти в поэзии Пушкина были навеяны, по-видимому, влиянием других поэтов, между прочим Батюшкова и Жуковского, и относятся к довольно ранней поре – к семнадцатому году жизни поэта (1815)[211]. Мечтательность его усилилась, когда он «встретился с осьмнадцатой весной, задумчиво внимая шум дубравный». Он восклицал (1816)[212] (пользуясь отчасти выражениями Карамзина, сейчас названных поэтов и Жильбера):

Где вы, лета беспечности недавной?..

Моя стезя печальна и темна…

Увы, нельзя мне вечным жить обманом

И счастья тень, забывшись, обнимать!

Вся жизнь моя – печальный мрак ненастья…

Душа полна невольной, грустной думой;

Мне кажется, на жизненном пиру

Один, с тоской, явлюсь я – гость угрюмый,

Явлюсь на час, и одинок умру[213].

Так уже тогда поэт

…радость светлую забыл,

и его

…печали мрачный гений

Крылами черными покрыл[214].

Подобные «мученья» еще не были выражением горя, вполне выношенного душой молодого поэта, да и горе это не было глубоко, если и в вызванных им «слезах сокрыто наслажденье»[215], и поэт еще ждал «в жизни сей утешенья» от своего «скромного дара и счастья друзей»[216]. «Надежды ранний цвет» и сердце поэта тогда увядали лишь от «горестей несчастливой любви»[217], и желание его, чтобы улетел «сонь жизни»[218], и видение смерти[219] были только временны, как временно бывало и решение расстаться с поэзией[220]. В другие моменты поэт готов был думать,

…что любовь погасла навсегда,

Что в сердце злых страстей умолкнул глас мятежный,

Что дружбы наконец отрадная звезда

Страдальца довела до пристани надежной,

и «желанья» усыплялись «гордым разумом»[221].

«Сожаления» об утрате

Обманов сладостной мечты[222],

в значительной степени наполнявшие поэзию Пушкина в последний год пребывания его в Лицее, заглохли было на время по выходе из этого заведения,

Когда погасли дни мечтанья,

поэта позвал «шумный свет»[223], и он «вел дни»

С Амуром, шалостью, вином[224].

Тогда «все снова расцвело»[225], и «философу раннему», который

… милые забавы света

На грусть и скуку променял,

И на лампаду Эпиктета

Златой Горациев фиал,

поэт преподавал советы в духе эпикуреизма:

До капли наслажденье пей,

Живи беспечен, равнодушен!

Мгновенью жизни будь послушен

Будь молод в юности твоей![226]

А другого приятеля просил не пугать

Гроба близким новосельем:

Право, нам таким бездельем

Заниматься недосуг[227].

Мечтателю Кюхельбекеру Пушкин говорит:

О, если бы тебя, унылых чувств искатель,

Постигло страшное безумие любви…

Поверь, тогда б ты не питал

Неблагодарного мечтанья…[228]

Но, как будто не желая еще отдаваться «грусти и скуке», поэт с 1819 года все-таки вновь впадал по временам в «уныние», «унылой думой»

Среди забав был часто омрачен

и «душой усталой разлюбил веселую любовь»[229]. Взамен ее начали овладевать мыслью более серьезные предметы вдохновения. В стихотворении «К Чаадаеву» (1818) Пушкин писал:

Исчезли юные забавы,

Как дым, как утренний туман!

Но в нас кипит еще желанье:

Под гнетом власти роковой

Нетерпеливою душой

Отчизны внемлем призыванья!

Мы ждем с томленьем упованья

Минуты вольности святой[230].

Поэт писал «Про себя»:

Великим быть желаю,

Люблю России честь,

Я много обещаю,

Исполню ли – бог весть[231].

Проговариваясь уже ранее, что Бог создал для поэтов «уединенье и свободу»[232], «угоревший в чаду большого света»[233], «от суетных оков освобожденный» поэт теперь радостно приветствовал

…пустынный уголок,

Приют спокойствия, трудов и вдохновенья,

где он учился «в истине блаженство находить», «вопрошал оракулов веков» и так обращался к ним:

В уединенье величавом

Слышнее ваш отрадный глас:

Он гонит лени сон угрюмый,

К трудам рождает жар во мне,

И ваши творческие думы

В душевной зреют глубине[234].

Теперь он любил «малый круг друзей», «лихих рыцарей любви, свободы и вина»,

Где ум кипит, где в мыслях волен он,

Где спорят вслух, где чувствует сильнее[235].

По-прежнему любил он также

…вечерний пир,

Где веселье председатель,

А свобода, мой кумир,

За столом законодатель