Неволю душных городов!
Там люди в кучах, за оградой
Не дышат утренней прохладой,
Ни вешним запахом лугов,
Любви стыдятся, мысли гонят[283]
и пр.
Следовало порицание жизни в цивилизованном обществе, в частности в великосветском кругу, неоднократно прорывающееся в поэзии Пушкина с довольно раннего времени и до конца[284].
Значение «Цыган» в нашей поэзии несколько напоминает значение Шиллеровых «Разбойников». Пушкин также искал выхода из душной и затхлой атмосферы современного ему общества. Признавая свет безнравственным, «презревший», подобно Руссо, «оковы просвещения», ставший вольным, как цыгане, Алеко не нашел, однако, счастия, потому что не покончил со своими страстями:
Алеко, расставшись с цивилизацией, не хотел отказаться также от ее привычек, от того, что он считал своими «правами» и что было эгоизмом[286], и ему в его гордости были непонятны нравы цыган, не имеющих забот и не терзающих и не казнящих, «смиренной вольности детей», у которых женщина «привыкла к резвой воле» и безнаказанно пользуется ею.
И в момент окончания «Цыган» Пушкин как бы порешил, что счастье среди сынов природы, о котором говорили Руссо и его последователи, невозможно уже для одержимого страстями образованного человека, привыкшего к «неволе душных городов» и настолько сжившегося с нею, что, ища свободы для себя, он отказывает в ней другим, ограничивающим чем-нибудь его эгоизм:
…счастья нет и между вами,
Природы бедные сыны!
И под издранными шатрами
Живут мучительные сны…
……………………………………..
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет[287].
Очевидно, такой вывод заключал меткую отповедь проповедникам бегства в приволье простой жизни сынов природы и в значительной степени подрывал иллюзии о счастье среди этих сынов. Но все-таки Пушкин не отказался вполне от одной из излюбленнейших и симпатичнейших грез и прежних времен, и XVIII века, впервые отчетливо в новой литературе выраженной Руссо и продолженной и продолжаемой другими вплоть до наших дней.
И постепенно эта мечта о счастье в возможной близости к природе и в жизни, отличной от жизни испорченного общества, созревала все более и более в уме Пушкина и принимала формы, уже не столь эксцентричные, как в «Цыганах», а более согласные с обычными путями цивилизованной жизни, как бы в соответствии тому, что за цыганами
Такая уже более зрелая форма доброй мечты, мысль о том, что лучшее и истинное счастие возможно и в цивилизованном обществе, но лишь в жизни, близкой к природе и народу, отчетливо уже выступает в произведении, первые главы которого были написаны одновременно с «Цыганами», именно в «Евгении Онегине».
В этом романе наряду с героем скуки Онегиным рельефно выдвигается другая, положительная, фигура Татьяны, которую Достоевский справедливо назвал истинною героинею произведения. Татьяна менее оторвана от родной почвы, чем Онегин, и более близка к русской жизни в силу своего воспитания и любви к народу.
Правда, пытаются теперь доказать, что «полурусскою была в значительной степени и Татьяна, воспитанная на западной литературе, живущая ее идеалами»[290]. Но, по словам поэта, Татьяна была совсем «русская душой». Тем не менее не лишено, конечно, значения, что
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала
И выражалася с трудом
На языке своем родном,
Итак, писала по-французски[291].
Несомненно также, что Татьяна – героиня отчасти во вкусе западноевропейского романа второй половины XVIII и начала XIX века. К природным, не составляющим, однако, национальной особенности и развитым отчасти благодаря чтению западных романов чертам ее характера относилось то, что она
…в милой простоте
…не ведает обмана
И верит избранной мечте.
…любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
…так доверчива она,
…от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И сердцем пламенным и нежным[292].
В ее письме к Онегину «сердце говорит, все наружу, все на воле»[293]. Эта мечтательная и нежная натура могла любить грустный диск луны, помимо моды романтических героинь. Но это дитя природы было полно и мечтаний, навеянных чужими литературами. Так, когда Татьяна полюбила Онегина,
Счастливой силою мечтанья
Одушевленные созданья,
Любовник Юлии Вольмар,
Малек-Адель и де-Линар,
И Вертер, мученик мятежный,
И бесподобный Грандисон,
Который нам наводит сон;
Все для мечтательницы нежной
В единый образ облеклись,
В одном Онегине слились[294].
Татьяна воображала и самое себя
Недаром
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо[296].
Ясно отсюда, что воображение Татьяны было наполненно западными романами Ричардсона, Руссо, Гёте, M-me de Staël, М-mе Cottin, баронессы Крюднер!
Татьяна в этом уподоблялась образованным русским девушкам того времени[297], но вместе с тем уже в детстве
а потом также
Татьяна верила преданьям!
Простонародной старины[299],
и из выбора ее чтения еще не следует, чтобы она не была вполне «русская» своей «душой», по крайней мере в тех мечтах, которые решили судьбу ее души.
Если приглядимся к основным воззрениям Татьяны, то увидим, что они находились в связи не только с сейчас указанными мечтами и некоторыми основными идеями романов Ричардсона, Руссо, Гёте и др., но преимущественно – со средой, в которой выросла Татьяна. Она
Волненье света ненавидит;
Ей душно здесь… она мечтой
Стремится к жизни полевой,
В деревню, к бедным поселянам,
В уединенный уголок,
Где льется светлый ручеек,
К своим цветам, к своим романам,
И в сумрак липовых аллей,
Туда, где он являлся ей[300].
Татьяна в годы зрелости была не только «мечтательницей милой»[301] и рассуждала не только в духе идеальных и сентиментальных героинь западноевропейских романов, любительниц идилий, когда говорила, уезжая из родной деревни:
или в Петербурге:
…Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад,
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище…
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей[303].
Чертою воспитания и вместе народности Татьяны следует признать, что
Все тихо, просто было в ней[304].
Влияние русских нравов сказалось и в знаменитом ответе ее Онегину:
В этих словах выступает с решительностью нравственное чувство, резко отличающее Татьяну от руссовской Юлии. Julie d’Etange была приведена к религии своими несчастиями и искала убежища в Боге, чтобы найти у Него то милосердие, в котором отказывали ей люди. Даже в том самом письме Татьяны к Онегину, в котором указывают, не совсем, впрочем, убедительно[306], совпадения с выражениями Юлии Вольмар, находим такие коренные черты русского склада, как веру в суженого:
Я знаю, ты мне послан Богом,
До гроба ты хранитель мой…
или русскую религиозность:
Ты говорил со мной в тиши,