. Юность Пушкина несколько походила на «печальную и задумчивую» молодость А. Шенье[445], и вполне могли находить отклик в сердце нашего поэта сетования Шенье о столь быстро умчавшейся молодости, об исчезнувших ее прекрасных мечтах, о любви, поблекшей от забвения, и скорбные предчувствия близкой смерти[446]. Шенье был творцом, между прочим, элегий, т. е. лирического рода, который так любил и Пушкин, защищавший элегии «венок убогий» против строгого критика, отстаивавшего оды и кричавшего:
…да перестаньте плакать,
И все одно и то же квакать,
Жалеть о прежнем, о былом:
Довольно, пойте о другом.
В элегии Пушкин усматривал создание по преимуществу нашего века, между тем как оды писались
…в мощны годы,
Как было встарь заведено[447].
Пушкин стоял за индивидуализм в поэзии, за права поэта создавать свои собственные темы, выражать свои чувства. Это был частный вопрос, входивший в более общий – о призвании и назначении поэта и об отношении его к обществу. А. Шенье подавал повод к постановке и этого более общего вопроса, между прочим – своими «Ямбами» или обличительными стихотворениями и своей судьбой. А. Шенье явил собою для Пушкина достойный пример независимости мысли и слова поэта-гражданина, мужественно отстаивающего свои идеи ввиду «буйной слепоты» «равнодушной толпы», а не только против «мощного злодея» и «тирана». Печальная участь А. Шенье разительно также показывала, как иногда «люди платят черной неблагодарностью поэтам, открывающим им идеалы»[448], к каковым Пушкин причислял, конечно, и себя[449]. От А. Шенье некоторые выводят учение о «независимости поэтического вдохновения от каких-либо посторонних ему целей» и о «вознаграждении им поэта за ту безотзывность, которую встречает он у людей». Подобно Туманскому и Козлову Пушкин перевел стихотворение Шенье: «близ мест, где царствует Венеция златая», изображающее певца, который
…любит песнь свою; поет он для забавы,
Без дальних умыслов; не ведает ни славы,
Ни страха, ни надежд и, тихой музы полн,
Умеет услаждать свой путь над бездной волн.
На море жизненном, где бури так жестоко
Преследуют во мгле мой парус одинокий,
Как он, без отзыва утешно я пою,
И тайные стихи обдумывать люблю[450].
Это стихотворение сближают со стихотворениями Пушкина, относящимися к тому же 1827 году, «Соловей» и «Поэт» («Пока не требует поэта» и т. д.). Тогда же пришла Пушкину первая мысль знаменитого стихотворения «Чернь» (1828)[451], в котором поэт гордо и презрительно отвечает на требование «тупой черни», «бессмысленного, непросвещенного народа», чтобы песня поэта приносила пользу, «исправляла сердца собратьев», и которое заключено, по-видимому в духе теории искусства для искусства[452], словами:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв[453].
Таким образом, как будто оказывается, что у А. Шенье была почерпнута Пушкиным мысль, ставшая исходным пунктом ряда других, закончившихся как бы провозглашением теории искусства для искусства[454].
Дают и другое объяснение стихотворению «Чернь». «По словам Шевырева, Пушкин написал эту пьесу под влиянием художественной теории Шеллинга, проповедовавшей освобождение искусства, и с которою Пушкин познакомился в кружке Веневитинова. Мнение Шевырева было принято Анненковым и положено в основу его суждений о позднейшей поэтической деятельности Пушкина»[455].
В связь с этим стихотворением, заканчивающимся словами о том, что поэты рождены «не для житейского волненья», а для «вдохновенья и молитв», интересно, кажется нам, ставить написанное двумя годами раньше стихотворение «Пророк», в котором поэт представлен внявшим
…неба содроганье,
И горний ангелов полет,
получившим свыше «жало мудрое змеи», вместо сердца – «угль, пылающий огнем», и долженствующим, по велению Божию, «глаголом жечь сердца людей»[456]. Только принимая во внимание совокупность всех названных стихотворений Пушкина, можно составить правильное понятие о взгляде его на призвание поэта, взгляде, оставшемся с 1826 года неизменным[457] и отличающемся значительным своеобразием при всем кажущемся сходстве его с подобными же идеями английского поэта Кольриджа, который также был знаком с воззрениями Шеллинга, и польского Мицкевича[458]. Только обратив внимание вдобавок на юношеские стихотворения Пушкина с их толками о «черни и толпе непросвещенной»[459], возможно понять степень самостоятельности, созревание пушкинской теории, в самом сердце ее поэта происхождение и постепенное видоизменение. Что до Мицкевича, то вероятнее всего, что мысль о пророческом служении поэта он мог почерпнуть в живом общении с Пушкиным, у которого она была уже во вполне готовом виде в декабре 1825 года. Пушкин мог знать Кольриджа уже в начале 20-х годов благодаря H.Н. Раевскому[460], но и помимо этого английского воздействия он мог проникнуться величавым представлением поэта в образе пророка благодаря чтению Библии, которою он стал интересоваться с 1824 года[461], и сближению своего положения в изгнании с судьбою библейских пророков, обличителей царского нечестия[462]. Противоположение же поэта неразумной толпе также естественно развилось из тяжелого личного опыта нашего поэта и всего, что с ранних лет довелось ему испытать
В мертвящем упоенье света,
Среди бездушных гордецов,
Среди блистательных глупцов…
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья[463],
а потом и в литературной критике. Уже в юные годы Пушкин пришел к идее своей обособленности как поэта. Она могла вызревать под влиянием изучения жизни и произведений А. Шенье[464] и учения Шеллинга и Жан-Поля Рихтера, но первое наглядное уяснение ее Пушкин, по всей вероятности, почерпнул из жизни того же уединенного в свой век и неподатливого Ж.-Ж. Руссо, которому он был обязан столь многим в своих основных идеях.
В индивидуализме Руссо и его последователей, в том числе Андре Шенье, который привлекал внимание Пушкина наравне с Байроном[465], и А. де Виньи[466], заключался теоретический исходный пункт того учения о правах самобытного творчества[467] и о полной охране поэтом своей духовной индивидуальности, которое постепенно все полнее и полнее развивал Пушкин и которое он завершил своим «Пророком»[468]. Презрение к толпе, неразумной, но требовавшей покорности поэта ее притязаниям, постоянно повторявшееся в поэтических и прозаических произведениях Пушкина[469], было лишь одним из проявлений этого индивидуализма, отчетливо выразившегося во второй половине XVIII века в учении о гениях и в его Sturm und Drang, а в нашем столетии в учении о героях в истории, которое разделял и Пушкин[470]. Под влиянием его Пушкин выработал учение о поэте, с виду резко отличное от толстовского: у Л.Н. Толстого произведение искусства должно действовать заразительно на лиц, для которых предназначается, а у Пушкина поэту, «шлющему ответ» всему, чему внемлет, «нет отзыва», как эху[471], с которым ранее сближал себя Пушкин, называя себя эхом своего народа[472]: поэт «утешно» поет, но «без отзыва»[473]; он одинок[474].
Само собою разумеется, что, отстаивая права поэта на самостоятельность творчества и свободу этого творчества от навязывания ему тем толпою, Пушкин был далек от узкого понимания учения об искусстве для искусства, и его собственная деятельность ни в один из периодов ее не могла бы подойди под такое узкое определение. Во-вторых, основной принцип теории Пушкина, защита независимости творчества от давления толпы, верен и нисколько не исключает служения обществу, которое бывает нередко, как то было и во время Пушкина, гораздо ниже уровня идей передовых мыслителей и поэтов. В основе воззрения Пушкина на поэта скрывается глубокая мысль, что нет надобности замыкать поэзию в узкие рамки поучительности, требование которой составляет характерную черту части русского общества XIX века[475], что истинная поэзия как изображение жизни всегда поучительна и что истина заключается не столько в прямых и ощутительных ответах на запрос «поденщика, раба нужды, забот», ищущего «пользы все»