Онегин живо тронут был:
Язык девических мечтаний
В нем думы роем возмутил;
………………………………………..
И в сладостный, безгрешный сон
Душою погрузился он[566].
А расстаемся мы с Онегиным в тот момент, когда он оказался
В Татьяну как дитя влюблен[567]
и очутился, быть может, вполне на пути к перерождению, как был тогда на том пути и поэт, которого Онегин был столь долго «спутником странным»[568], поэт, достигший полного возрождения, между прочим, с момента чистой супружеской любви. Полюбив Татьяну, Онегин преобразился, его скука и холодная тоска исчезли: очевидно, эта любовь не походила на прежние увлечения, как, вероятно, и Татьяна не походила на прежних «красавиц» Евгения.
Поэт справедливо назвал однажды Онегина «полурусским героем»[569]. Таким надо признать и вообще тип, изображенный Пушкиным в поэмах тоски. Как сказано выше, этот тип принадлежал нам одновременно со всем Западом и у нас обрисовался лишь несколько позднее, чем там. В поколении, к которому принадлежал Пушкин, такие тоскующие люди были нередки, и наш поэт изведал все муки их души. Этих людей у нас называли лишними, а Достоевский наименовал их скитальцами в русской земле. Правильнее, быть может, было бы назвать их мировыми скитальцами, не могущими найти покоя нигде в мире. Их тип стал таким же мировым типом, как тип честолюбца, скупого и т. п.
Следовательно, оценивая воспроизведение этого типа в поэзии Пушкина, необходимо принимать во внимание лишь характер этого воспроизведения, а не вопрос о полной оригинальности самого типа. Становясь на такую точку зрения, нельзя не признать, что Пушкин сделал весьма много в воспроизведении этого образа. Наш поэт углубил понимание типа тоскующего человека, сообщив ему в высшей степени рельефную обрисовку, подметив в нем черты «современного человека», ускользавшие от внимания других, и отрешив его от излишнего ореола. В изображении этого человека на русской почве стало понятнее возникновение его типа в связи с безотрадными условиями общественности, с одной стороны, и в зависимости от тех общеевропейских интеллектуальных и моральных веяний, которые питали таких людей, – с другой. Такого отчетливого критического отношения к излюбленному типу носителя мировой скорби не находим в те годы ни у какого другого поэта, а между тем оно было в высшей степени важно, потому что не могла же жизнь остановиться на отрицательном сетующем либо негодующем созерцании. Развенчать так, мастерски проанализировав, тип разочарованного протестующего человека, нередко благородной и возвышенной, но в то же время бесплодной личности и указать ей выход мог только первостепенный талант; равно разоблачить демонизму, как то сделано Пушкиным в «Демоне» и других произведениях, мог лишь сильный ум.
Так же метко и притом довольно рано разгадал Пушкин и односторонность передового в жизни того времени носителя этого типа – Байрона и его демонизма. Пушкин с замечательною проницательностью рано понял Байрона как поэта, который постоянно в своих героях «погружается в описание самого себя, в коем он поэтически сознал и описал единый характер (именно – свой); все, кроме… etc. отнес он к сему мрачному, могущественному лицу, столь таинственно пленительному»[570]. Сам же Пушкин и в годы увлечения Байроном далеко не всегда
…марал свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт[571],
который
Пушкин не был гордым эгоистом на байроновский лад и таким резким индивидуалистом.
Д.-Г. Байрон
Потому-то сравнительно мало и слабо отозвался байронизм в лирике Пушкина, хотя последнего пленила довольно рано «поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая»[573]. Самым ярким выражением байронизма был демонизм, открытый Пушкиным у Байрона и отчасти переданный Лермонтову, и тот безотрадный лирический аккорд, какой слышим в стихотворении «26 мая 1828 г.»:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал
и т. д.[574]
В этом стихотворении Пушкин явился на мгновение настоящим байронистом[575]. Но то не были могучие взрывы глубокого отрицания и отчаяния Байронова Каина, который разжигает Люцифер, а лишь выражение отдельных моментов колебания души, не могшей склоняться к полному и мрачному отрицанию, постоянно пытавшейся превозмочь голос демона сомнений и преодолевшей его.
Уже приступив к «Онегину» и в момент создания «Цыган» Пушкин мог прозревать то, что выразил позднее в словах: «словесность отчаяния» (как назвал ее Гёте), «словесность сатаническая» (как говорит Соутей), «словесность гальваническая, каторжная, пуншевая, кровавая, цигарочная и пр.», «осуждена высшею критикою», и изображение «только двух струн в сердце человеческом: эгоизма и тщеславия», вытекающее из «поверхностного взгляда на человеческую природу», «обличает, конечно, мелкомыслие»[576].
Пушкин сохранял при этом уважение к образу Чайльд Гарольда[577], но восторжествовал над мрачным отношением к жизни[578], над духом сомнения и отрицания, как Гёте, поднялся до ясного и небесно-чистого созерцания Шиллера, оставшись в то же время свободным и от холодного в конце олимпийского величия Гёте и от крайнего идеализма Шиллера. Равным образом и в других отношениях Пушкин отошел далеко от Байрона и вообще от романтики, которая увлекала его во дни юности. Он так вспоминал о тех днях:
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…[579]
Теперь же
Другие, хладные мечты,
Другие, строгие заботы
И в шуме света, и в тиши
Тревожат сон моей души.
Познал я глас иных желаний,
Познал я новую печаль;
Для первых нет мне упований,
А старой мне печали жаль.
Мечты, мечты! где ваша сладость?[580]
Пушкин полюбил
…прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор[581].
Он стал вполне начинателем того направления, которое характеризует новейшую литературу, и в своем внимании и любви к изображению простой и неприглядной действительности[582], и в любви ко всем людям: в каждой личности, как бы низко она ни пала, наш поэт умел открывать и ту или иную светлую сторону, умел находить черты человечности. То был признак не только полной гуманности, но и высокого подъема духа над безотрадным созерцанием действительности и вместе вполне трезвого и разумного отношения к последней.
Байрон заканчивал свою жизнь с чувством все большего и большего утомления и искал могилы[583]. Пушкин также испытывал было утомление и уже на 22-м году жизни писал: «Я пережил свои желанья»[584], но, в отличие от Байрона и его последователей, после «наслаждений, пиров, грусти, милых мучений, шума, бурь легкой юности», сказал:
Пушкин непрестанно искал путей нравственного обновления. Он обрел их в «трудах» вдали от юношеских
…страстей и лени
И снов задумчивой души,
но не на чужбине, например в Америке, куда возводил взоры в конце своих дней Байрон. Пристанище для задушевных помыслов и «трудов» Пушкина нашлось в родной земле – в полной вере в духовности человека и в «высоком жребии» того народа, из среды которого вышел наш поэт.
Отзвуки Пушкинской поэзии в последующей русской литературе[586]А.М. Лобода
Поэтической дружины
Смелый вождь и исполин!
«Пушкин был первым русским художником-поэтом»[587],
Его стихи читая, точно я
Переживаю некий миг чудесный —
Как будто надо мной гармонии небесной
Вдруг пронеслась нежданная струя…
Нездешними мне кажутся их звуки:
Как бы, влиясь в его бессмертный стих,
Земное все – восторги, страсти, муки, —
В небесное преобразилось в них![588]
Эта