Памяти Пушкина — страница 45 из 73

«и скучно, и грустно, и некому руку подать» или в пушкинском «Анчаре». Вот в чем ограниченность этого поэтического поколения. Увлеченное служением одной стороне искусства, оно произвольно отсекло от поэзии, как «злобу дня», не только преходящие гражданские мотивы, но и все, что составляет, помимо красоты, важнейшую часть наследия Пушкина и Лермонтова, т. е. вечные страдания человеческого духа, мятежный, неугасающий огонь Прометея, восставшего на богов. Форма осталась совершенной, содержание обеднело и сузилось. Пушкин и Лермонтов не менее жрецы вечного искусства, не менее артисты, чем Майков, Фет и Полонский, однако это не мешает Пушкину и Лермонтову быть современными и близкими к действительности, понимать и разделять все, чем страдало их поколение[600].

С другой стороны, сам Пушкин хотя и клеймил «чернь» в тяжелые минуты, однако бессмертие свое основал на известности именно в народе, а не в кружке избранных; народу служил Пушкин, как ни возмущался подчас его непониманием, и, подводя итоги своей деятельности, в характеристику своей поэзии внес незабвенные слова:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал.

Нельзя сказать, чтобы поэты чистого искусства забыли этот завет; они даже нередко, как особенно Майков и Полонский, служили ему, но служили вскользь, надеясь вполне осуществить его только в служении чистой красоте. Тот народ, в котором чувство красоты составляет потребность жизни, по убеждению графа А. Толстого, не может не иметь вместе с ним и чувства законности, и чувства свободы. Он уже готов к жизни гражданской, и законодательству остается только освятить и облечь в форму уже существующие элементы гражданства[601]. Осуществим ли такой идеал и не слишком ли долго придется ждать, покамест он осуществится? А потому не лучше ли сразу же взяться за исправление того, что слишком уж наболело и требует быстрого течения? Наступила пора, когда, наконец, весь строй и условия русской жизни не только резко поставили на очередь этот вопрос, но и подсказывали иной ответ на него, чем тот, какого держались поэты чистого искусства; в противовес этим последним выдвинулся кружок поэтов с Некрасовым во главе, которые старались пробуждать чувства добрые, славить свободу, призывать к падшим милость – более действительным, доступным массе способом, хотя бы то было даже в ущерб искусству. Обе партии, в сущности, лишь поделили между собой наследие Пушкина; гармонически сливавшиеся у Пушкина и взаимно умерявшиеся требования искусства и жизни, обособившись, обозначились сильнее и стали во враждебные друг другу отношения, но и здесь – конечная цель служения музам у той и другой партии осталась одинаковой; разница была только в средствах, и при известном даровании она становилась почти незаметной, так что подчас поэт чистого искусства создает произведения, под которыми охотно подписался бы поэт-гражданин, и, наоборот, чему не мало примеров можно найти у Майкова, Полонского, Некрасова или Плещеева, благородного энтузиаста-гражданина[602] и вместе возвышенного поэта, достойного стоять в ближайшем к Пушкину ряду. В основание если не всей вообще литературной деятельности Плещеева, то во всяком случае первой половины ее легли «слова страстного, благородного призыва в стихотворении «Вперед»; они, по замечанию биографа Плещеева, нашли отголосок в лучшей части образованного русского общества и сделались как бы лозунгом молодого поколения[603]; но эти же слова представляют не более как развитие заключительных аккордов пушкинского «Пророка», «Вакхической песни» 1825 года и следующих строк из юношеского послания к Чаадаеву:

Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг, отчизне посвятим

Души высоте порывы!.. (I, 190).

Даже в частностях, при выборе и развитии гражданских мотивов, поэты вроде Некрасова шли зачастую по стопам Пушкина; касаясь этого, я, впрочем, не намерен злоупотреблять всем известными стихами Пушкина в защиту свободы и в обличение произвола, разных отдельных злоупотреблений и крепостного права; я хочу только напомнить про ту сторону пушкинской поэзии, которая нашла себе выражение, между прочим, в следующих строках стихотворения 1830 года «Шалость»:

Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,

За ними чернозем, равнины скат отлогий,

Над ними серых туч густая полоса.

Где ж нивы светлые? Где темные леса?

Где речка? На дворе, у низкого забора,

Два бедных деревца стоят в отраду взора,

Два только деревца, и то из них одно

Дождливой осенью совсем обнажено,

А листья на другом размокли и, желтея,

Чтоб лужу засорить, ждут первого Борея.

И только. На дворе живой собаки нет.

Вот, правда, мужичек; за ним две бабы вслед.

Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка

И кличет издали ленивого попенка,

Чтоб тот отца позвал да церковь отворил:

Скорей, ждать некогда, давно б уж схоронил!

Большинство поющих осенних мелодий Некрасова не является ли только вариациями на ту же тему? Заключительная картина приведенного отрывка почти полностью повторилась у Некрасова – правда, с несколько иною окраской:

Вот идет солдат. Под мышкою

Детский гроб несет детинушка.

На глаза его суровые

Слезы выжала кручинушка.

А как было живо дитятко,

То и дело говорилось:

«Чтоб ты лопнуло, проклятое!

Да зачем ты и родилося?»

Сравните эту сценку с пушкинской, проверьте ту и другую данными самой жизни и литературными изображениями народнической школы, например очерками Глеба Успенского, и, быть может, за некоторою наружною холодностью пушкинского наброска вы почувствуете тот обнаженный, глубоко драматичный народнический реализм, каким проникнуты лучшие произведения наших беллетристов-народников и какой у Некрасова весьма часто подкрашивался сентиментальничанием.


Отмеченным не исчерпывается потомство Пушкина. Едва ли не самое глубокое в пушкинской поэзии отразилось в излюбленной форме современного творчества – в романе и повести, к которым и сам Пушкин начал весьма заметно тяготеть во вторую половину своей деятельности. Как и в стихах, здесь прежде всего отразилась художественность формы Пушкина, и, например, мастер русского слова Тургенев скромно называл себя учеником Пушкина. Пушкин, говорил Тургенев, создал наш поэтический, наш литературный язык; нам и нашим потомкам остается только идти по пути, проложенному его гением[604]. Язык Пушкина, как это заметил Анненков по поводу «Арапа Петра Великого», прост, безыскусствен, но точен и живописен, а рассказ невозмутимо спокоен; в нем без всякого усилия являются лица и происшествия, вполне живые и законченные; твердыми стопами ведет он происшествие, не замазывая пустых мест и не пестря подробностей[605]. По собственному выражению Пушкина, «точность, опрятность – вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей; блестящие выражения ни к чему не служат»[606]. «Пишите с простотой; пишите просто, искренно то, что вас занимает», – повторяет позднее Тургенев, и те же мысли развивает Л.Н. Толстой в своем недавнем труде об искусстве. Ср. интересное сообщение г. Сергеенко о том, при каких обстоятельствах начата была «Анна Каренина».

Вечером 1878 года Лев Николаевич вошел в гостиную, когда его старший сын читал вслух своей тетке «Повести Белкина». При появлении Льва Николаевича чтение прекратилось. Он спросил, что читают, раскрыл книгу и, прочитавши: «Гости съезжались на дачу»[607], пришел в восхищение. Вот как всегда следует начинать писать! – сказал он: это сразу вводит читателя в интерес. Родственница Толстых заявила, что как бы хорошо было, если бы Л.Н. написал великосветский роман. Прийдя в свой кабинет, Л.Н. в тот же вечер написал: «Все смешалось в доме Облонских», и потом уже, когда начал писать роман, поместил в начале: «Все счастливые семьи…» и т. д.[608]

«Евгением Онегиным» Пушкин положил начало художественному бытовому роману русскому, как для повести он то же сделал «Домиком в Коломне» и «Повестями И.И. Белкина». Белинский, далее, отметил, что одна из глав «Арапа Петра Великого» своим появлением упредила все исторические романы Загоскина и Лажечникова; семь глав неоконченного «Арапа Петра» представлялись Белинскому «неизмеримо выше и лучше всякого исторического русского романа, порознь взятого, и всех их, вместе взятых»! Это замечание, при оценке художественных воспроизведений допушкинской Руси, не потеряло своего значения и по настоящее время, так как даже «Князь Серебряный» А. Толстого не чужд некоторой манерности и декоративной историчности. Только Л.Н. Толстой, в своем известном историческом романе из более близкой нам эпохи, обнаружил ту же глубину взгляда, широту размаха и спокойную прелесть рассказа, какими проникнуты «Арап Петра Великого» и «Капитанская дочка», которую Страхов совершенно справедливо поставил в непосредственную связь с «Войною и миром». Самая характеристика русского общества Наполеоновских войн, как она сделана Л.Н. Толстым, была до известной степени намечена Пушкиным в отрывке «Рославлев»[609].

Обращаясь к тому, что Пушкин дал в рамках этих произведенмй, заставим опять говорить такого компетентного судью, как Тургенев: «Пушкин (говорит он) в своих созданиях оставил нам множество образцов, типов того, что совершилось потом в нашей словесности»