и грубыми, и люди, неожиданно для самих себя, рассказывали ей порою такие тайны, которые и от себя прятали. Спрашивала она с большой смелостью, а слушала — всем умом, всем сердцем. Человек, который хоть раз, в трудную минуту, приходил к ней за советом и помощью, неизбежно становился постоянным ее подопечным: он уже не в силах был отказать себе в счастье подставлять под свет ее ума и сердца все свои невзгоды, планы, намерения. Его тянуло снова туда — к ее бесстрашной догадливости.
…В детстве, когда мне было лет десять, мне подарили книгу о замечательных путешественниках. В ту пору я уже свободно и много читала. Но эта книга оказалась мне не по зубам: как это ни странно, меня оттолкнула непонятность заглавия. На обложке, на фоне палаток, оленей и юрт, было выведено в двух строках:
«Люди доброй воли».
«Люди» отдельно и «доброй воли» отдельно… Это сбивало меня, я не умела их соединить. И читая эти слова подряд, я не понимала их, для меня слишком трудными оказались падежные связи: «люди» — чего? «доброй воли». Заскок непонимания оказался таким прочным, что простой смысл фразы ускользал от меня, и я упорно отказывалась читать интересные очерки несколько лет.
Ни одного замечательного путешественника я так и не встретила в жизни, но Туся была безусловно самым крупным изо всех людей сознательно направленной доброй воли, каких мне довелось встретить.
«Надо посоветоваться с Тусей» говорил каждый из нас, друзей ее, когда его одолевало недоумение, горе, тревога, когда не ладилось что-то в работе или в жизни. И вот Тусины спокойные и зоркие глаза уже сосредоточены на твоей беде; она вникает в нее всей силой ума, привлекая на помощь догадку и опыт; и вот ее быстро двигающиеся, смелые руки уже готовы развести твою горькую беду. Ты уже не один на один со своей бедой. «Давайте-ка поймем», — говорит Туся энергичным, бодрым, звонким голосом. И под звук этого голоса, как-то по-новому излагающего тебе твои же горестные обстоятельства, под взмахи этих энергичных рук — начинаешь понимать истинную цену, подлинный размер и облик своей беды ее небезнадежность и способ ее одоления.
Может быть, Туся более всего на свете и любила «разводить руками чужую беду». Тут было ее призвание; тут в одном узле переплетались — ее религия, ее доброта, ее ум — высокий и практический одновременно — и ее бесстрашность. И как это ни странно сказать — художественность ее натуры, которая позволяла ей по одной смутной черте дорисовывать характеры и положения, угадывая таящиеся в жизни «начала и концы».
Самым полным выражением Тусиной личности был ее голос, которого мы больше никогда не услышим, — такой богатый оттенками, звучный, свободно выражавший и насмешку, и печаль, и серьезность, и гнев, и бесстрашие, и силу.
Как человек светский, как человек, лишенный нервозности, раздражительности, истеричности — Туся владела им в совершенстве. И чем ей самой было хуже, тем более ласковым к другому становился ее голос. Когда нам больно, плохо, когда мы измучены, голоса наши звучат нетерпеливо, раздраженно. У Туси напротив. Когда я, в последние месяцы ее болезни, поднимала телефонную трубку и слышала обращенный ко мне, слабый и какой-то замедленный — не от горя, а от нежности — отклик:
— Ли-доч-ка… — я уже знала, что если голос у нее ласковый, значит, ей худо, хуже, чем было вчера, еще хуже… Страдания вызывали в ней не раздраженность, а какую-то пристальную нежность к близким.
Лет 25 тому назад, в Ленинграде, я приехала за ней в больницу, чтобы отвезти ее домой после тяжелой операции. Я стояла в одном конце коридора, а ее вела сиделка под руку с другого конца. Туся шла с трудом, пошатываясь, чуть задыхаясь, и что-то говорила мне издали, — я не слышала слов, они расплывались в коридорном гуле — но голос, сквозь задыханье, был полон старательности: я дойду, не бойтесь, я справлюсь.
Дней за 5 до смерти я стояла над ее постелью и глядела, как она спит. Вдруг я вспомнила, что у нее под мышкой градусник, и она может его во сне раздавить. Я тихонько вытащила его, — она проснулась. Я зажгла лампу и поднесла градусник к свету.
— Погасите, Лидочка, — сказала Туся, — ведь у вас глаз болит, — вам нельзя глядеть на свет.
Голос был тихий, тихий, еле слышный, трудный — но полный тревоги — не о себе — обо мне.
1960, 1961
___________________________________________
Благодарю Жозефину Оскаровну Хавкину, многолетнюю помощницу Лидии Корнеевны, за помощь при подготовке этой публикации.