Памяти Тамары Григорьевны Габбе — страница 2 из 11

Стихи ваши очень незащищены. Мы привыкли, что все наши поэты всегда щеголяют в мундирах, только некоторые позволяют себе появляться в штатском, а вы уже совсем дезабилье.

Все — один звук, одна струна. Будто узенький подземный ручей забран в узкую трубу. А когда вы пытаетесь выйти куда-то на простор — оступаетесь, делаете ложный шаг… Да и небрежностей много. И слишком большая родственность Ахматовой.

Тут я стала возражать. У Ахматовой мир конкретен, зрим — у меня, к сожалению, нет. У нее каждое стихотворение новелла — мои стихи совсем не новеллистичны.

Но Туся не согласилась.

— Ритм, интонация часто совпадают. Но дело даже не в этом. У Ахматовой есть круг лирических персонажей, если их можно так назвать: Муза, Разлука, Совесть, Ты, Я, Беда, Город и т. д. И вот эти персонажи у вас родственные.

Конечно, Туся во всем права. Но, думала я, возвращаясь от нее ночью пешком, что же мне делать со скудостью моего мира? Мир в стихах моих скуден, п.ч. он скуден во мне. Я люблю только тех людей, которых люблю давно, живу одними мыслями, одной тоской, одним городом, и ничто новое «со стороны» в меня не входит. Стихи раздвинутся тогда, когда раздвинется мир, а мир-то ведь по воле нераздвигаем.

6. II.44

Вчера у меня была Шура. Говорили о Ленинграде, обдумывали возвращение. Говорили о Тусе. Почему с ней так хорошо советоваться обо всем: и о стихах и о мебели? Думаю, потому (и Шуринька со мной согласилась), что в ней удивительное сочетание ума возвышенного и ума здравого.

8. IV.44

Вечером, почувствовав себя здоровой, отправилась вдруг к Тусе. Подсохло, ледок хрустит — вдали заря, розовая, нежная, прилетевшая с ленинградских проспектов.

Выпив чая, мы с Тусей, как когда-то в студенческие времена, отправились к ней в комнату, которая ей кажется такой убогой, а мне после моей конуры такой блаженно тихой и уютной.

Туся подробно рассказала мне о блокаде, о том, как люди переставали быть людьми.

Я прочитала ей I-ю и III-ю часть своей поэмы. Кажется, I-я ей в самом деле понравилась.[2]

Интересно, что Тамара сказала мне о своей постоянной работе с Самуилом Яковлевичем то самое и теми самыми словами, какими я всегда говорю о себе, о ней и Шуре. Она сказала: — Самуилу Яковлевичу так существенно мое мнение о его стихах потому, что это его собственное мнение, только взятое объективно. Я всегда понимаю его задачу, ту, которую он поставил перед собой, и сужу о том, что получилось с точки зрения его задачи. Его собственной.

11. V.44

С утра поехала к Тусеньке, которая что-то хворает. У нее застала Самуила Яковлевича. Он сидел на стуле возле ее тахты и мучился от вынужденного некурения. Рассказывал нам о своем детстве, о толстой m-me Левантовской, дуре, которая везла его, одиннадцатилетнего, куда-то в поезде.

«Она спросила у соседей (и я как-то сразу понял, что вопрос этот угрожает мне стыдом): — Вы читали Пушкина? — Да. — Вот и он тоже пишет стихи».

Туся предложила ему послушать мою поэму (выходит, я тоже пишу стихи). С.Я. слушал, опустив на грудь голову, чуть похожий на Крылова, будто дремлющий. Но когда я кончила, заговорил с большим темпераментом, вскочил и, наверное, заходил бы по комнате, если бы пространство существовало. «Говорить? Или лучше не надо? Ведь вы не кончили еще — может помешать».

— Нет, говорите.

Вступление не понравилось С.Я. «Тут субъективное не стало объективным». Главы о детях и Эрмитаже он похвалил. «Вы были в Ташкенте, и это слышно. Человек текуч, как река, и в нем все отражается. Это повторение слова в конце — это у вас с Востока и очень хорошо».

Объясняя мне недостатки и удачи, С.Я. цитировал Твардовского, Пушкина, Лермонтова. Мы с ним хором прочли «Мороз и солнце» и «Чертог сиял» и «Выхожу один я на дорогу»… Заговорили о Берггольц. «Рассудочно», — сказал С.Я. И похвалил из ленинградцев Шишову.

Тусенька все время молчала. А потом произнесла:

— Объясните мне, Самуил Яковлевич, вот что: почему вступление, где Лида говорит о вещах таких дорогих для нас, нами пережитых, — не трогает? Ведь человека моей биографии оно, казалось бы, должно было тронуть с полуслова. А дальше — диванчик, дети, Нева, заново увиденная сквозь окно, — это все уже существует. В чем тут дело? Почему то', такое пережитое и искреннее, не нашло выражения, а это нашло?

— Я был бы Богом, если б мог ответить на этот вопрос, — сказал С.Я.

Дальше разговор шел от темы к теме, скачками.

Туся прочитала Бекетову, воспоминания о Блоке.

— Интересно? — спросил С.Я.

— Нет, взгляд тетки на великого поэта не только неинтересен, а просто невыносим, — сказала Туся. — «Мама, дай пелепевку» — или что-то такое — «по его тогдашнему выражению». Очень глупо.

Домой С.Я. завез меня на машине. По дороге продолжался разговор о стихах.

— Я стихов вообще не люблю, — говорил С.Я., - а люблю их только в виде исключения… Стихи должны упираться в землю и где-то взлететь… В мире есть дух, плоть и душа: психология. Это самое бесплодное, безвыходное, неодолимое.

Я вспомнила в статье Блока: «не заслоняйте духовность душевностью».

30. VII.44

Тусенька была у меня. Рассказала мне о сценарии Эйзенштейна «Иван Грозный». Стиль там таков:

«Моря рокотом гнев бояр ему отзывается».

— Интересно, — говорит Тусенька, — что в действительности Иван не только злодействовал, но и каялся. Он мучился пролитой кровью. Эйзенштейн же ни о каком покаянии и не думает. Кровь льется, и так и надо, и это очень даже хорошо.

30. IX.44

Мне позвонила Тусенька, жаловалась на Гакину, редакторшу, которая измывается над ее «Гулливером». В запале возмущения Туся совершенно всерьез стала мне доказывать, что она, Туся, литератор, а Гакина — столб. Я выслушала и говорю:

— Была я на днях у Сувориной, на радио. Она предлагает мне написать для них о Герцене, но так, чтобы ничего не упоминать о его отъезде из России, об эмиграции. Я негодую, а она меня уговаривает: «Такая наша специфика, вы постепенно привыкнете».

Туся до слез смеялась над этой «спецификой» и согласилась, что моя Суворина еще хуже, чем ее Гакина. Не знаю, послужило ли ей это утешением.

10. Х.44

Утром получила письмо от Шуры и сразу отправилась к Тусе.

Заговорили о Гакиной, о тех глупостях, которые она пишет на полях Тусиного «Гулливера».

И Туся начала развивать свою любимую мысль о том, что основа подлости невежество и глупость.

«Подлость — защитная окраска глупости. Гакина, например, вовсе не хищница, она по природе унылое травоядное. Однако она готова сделать мне любую подлость из боязни, что я могу доказать ее бездарность, разоблачить ее… Такова же была основа тех подлостей, какие делал нам Мишкевич[3]».

26. XI.44

Сегодня у меня праздник: была на Тусином «Городе мастеров».

У дверей театра толкотня. Мальчишки рвутся внутрь; контролерши смотрят на них как на личных врагов.

Мы с Люшей, по случаю моей слепоты, в первом ряду. Во втором — Тусенька, Соломон Маркович, Самуил Яковлевич, Кассиль, Прейсы[4] и Шварц.

Шварц очень тонко мне сказал о Ленинграде:

— Ездить в Ленинград или жить там — это то же самое, что садиться обедать за операционный стол: «Кушайте, пожалуйста, здесь все вымыто и продезинфицировано».

Но это в сторону.

Начался спектакль, которым недовольна Туся. И хотя все ее неудовольствия справедливы (актеры играют, в сущности, конспект пьесы, огрубленный и сокращенный, а не самую пьесу во всем ее поэтическом богатстве), пьеса так богата, сказочная основа так счастливо в ней расцветает, что спектакль все равно чудесен, даже сквозь режиссерскую прозу и бедность. Кроме того, прекрасно играют два актера: страшный герцог и глупый хвастун Клик-Кляк.

Дети корчатся от волнения, предупреждают из зала добрых, шикают на злых.

Это — не аллегория. Это — ее величество сказка.

И его величество успех. Тусеньку вызывали 7 раз. Она выходила на сцену с той улыбкой, приветливой и чуть светской, с какой улыбалась в Институте, выходя к столу на экзаменах — нарядная, быстро говорящая, слишком кудрявая и слишком румяная (за что и была прозвана Женей Рыссом «красненькая барышня»). Со свойственной ей благовоспитанностью она упорно аплодировала режиссерам и актерам, за руки вытягивая их на авансцену.

И я жалела, что Шуры и Зои нету сегодня с нами. Это был бы для них праздник, как для меня.

28. XI.44

Мне вчера пришло на ум написать рецензию на Тусину книжку. С.Я. благословил это намерение и посоветовал обратиться к Жданову, в «Комсомолку». И тот — хотя и не очень восторженно — заказал мне 4 страницы к пятнице.

Вечером я отправилась к Тусе за книжкой. Тусю застала утомленной, бледной, она без конца теребила и пристраивала волосы, что у нее всегда признак нервного изнеможения. Евгения Самойловна не желает взять работницу — и потому Туся без конца стоит в очередях, и это сверх театра, Детгиза, рукописей С.Я. и пр. Какое это безобразие, какое варварство! Не лучше ли тратить деньги, чем Тусины драгоценные силы? Но Евгению Самойловну одолевают два страшных беса: бес экономии и бес серьезного отношения к ерунде: к сорту хлеба, качеству молока. Домработница может купить что-нибудь не так, а Туся всегда покупает так… А что Тусе надо сидеть за столом и писать, об этом Е.С. не думает. В этом доме не быт приспособляют к литературной работе, а литературную работу приспособляют к быту и к удобствам Евгении Самойловны.

18. III.45

Вчера Туся рассказала мне характерный анекдот о Леонове. В Литфонде обсуждалась кандидатура Булатова[5] — и его провалили. Я терпеть не могу Булатова, но, конечно, на членство в Литфонде он имеет все права.