Памятник крестоносцу — страница 66 из 88

— Это не только мой взгляд. Многие художники в своих произведениях выражали протест против войны — и Калло, и Делакруа, и Верещагин. В литературе — Толстой и Золя. Это же стремился отобразить в своих офортах «Ужасы войны» Гойя.

— Гойя — это, должно быть, француз?

— С вашего разрешения, испанец.

— Это одно и то же. Вы, видно, только и считаетесь с иностранцами.

— Потому что, к сожалению, у нас в Англии было очень мало по-настоящему больших художников.

— Вы, вероятно, забываете про себя.

— Мне кажется, у меня действительно есть талант. Иначе я не избрал бы тяжкую жизнь художника, с ее разочарованиями и лишениями, и сейчас не был бы вынужден выслушивать ваши дешевые издевки.

— Дешевые? Они могут обойтись вам дороже, чем вы думаете. Вместо того, чтобы строить из себя мученика, вы бы лучше отвечали на вопросы. Вы вот употребили слово «ужасы». Зачем вам понадобилось их изображать?

— Зачем? — Измученный и затравленный, словно заяц, по следам которого гонится свора псов, Стефен забыл всякую осторожность. — Я хотел, чтобы мои картины ошеломили зрителей и навсегда отбили у них охоту воевать.

— И вы избрали для этого весьма сильный способ воздействия. Почему же вас так удивляет реакция публики?

— Когда я работал, меня занимал лишь процесс творчества. Однако сейчас я не удивляюсь. Все новое в эстетической мысли и ее воплощении всегда вызывало издевки. Всякий значительный сдвиг в искусстве подвергался сначала осмеянию и порождал яростные нападки невежд. Но я ни о чем не жалею. И если бы мне пришлось писать эти картины заново, я написал бы их точно так же.

Шарп злорадно усмехнулся:

— Господа судьи, предоставляю вам самим судить об этом заявлении ответчика, в котором нет ни капли раскаяния. Думаю, мне нет надобности что-либо к этому добавлять.

И он сел под аплодисменты присутствующих, которые, впрочем, тотчас смолкли. Председатель полистал какие-то бумаги и уже отнюдь не сочувствующим взглядом посмотрел на Стефена сквозь очки.

— Вы хотите еще что-нибудь сказать? Если желаете, можете сделать заявление суду.

— Я мог бы многое сказать. Но все это ни к чему. А потому я и не стану говорить.

Он вдруг почувствовал себя совершенно разбитым, мучительно заболела голова, неудержимо захотелось присесть, но сержант, дотронувшись до его плеча, дал понять, что садиться не разрешается.

Среди воцарившейся тишины председатель, просмотрев лежавшие перед ним записи и обменявшись несколькими словами с другими судьями, а также секретарем, поднялся для вынесения приговора.

— Мы выслушали, — сказал он, — с величайшим вниманием и — учитывая недопустимые выходки кое-кого из присутствующих — с чрезвычайным долготерпением всю аргументацию сторон. Мы также с необыкновенным тщанием изучили вещественные доказательства — картины. И мы не можем признать разумным тот довод, что, коль скоро эти панно являются превосходными произведениями искусства, они не могут в соответствии с положениями закона считаться непристойными. Во-первых, кто со всею непреложностью докажет нам, что эти работы действительно превосходны? Их автор — никому неведомый художник, совершенно неизвестный у себя на родине. Это не Констебл и не Лендсир. Это и не сэр Джошуа Рейнольдс. Если же подходить к его произведениям с обычной меркой, то, скажем, с точки зрения такого простого человека, как я, их никак нельзя назвать шедеврами. Краски какие-то кричащие, все туманно, запутанно, ни изящества, ни утонченности. Нет, этим картинам, по-моему, далеко до шедевров. И потом, даже если предположить, что перед нами шедевры, это, как я уже пытался доказать, не исключает их непристойности. Ведь с каким бы мастерством ни была написана картина, если она посвящена похотливой или грязной теме, она подпадает под положения закона. Образно говоря, это будет шедевр непристойности.

Далее, вся история работы над панно, равно как и вызывающее поведение обвиняемого, осмелившегося их выставить, говорит не в его пользу. Вместо того чтобы стремиться выполнить пожелания тех, кто дал ему заказ, время от времени советоваться с ними и пытаться создать произведения, вполне приемлемые для них и для всех порядочных граждан нашего города — а ведь для их блага и просвещения прежде всего и были заказаны эти панно, — обвиняемый умышленно задумал и создал такие картины, которые, как он сам сейчас признал, не могли не вызвать возмущения публики. Короче говоря, он задался целью шокировать зрителей, вызвать у них чувство отвращения — и вполне преуспел в этом.

Нельзя считать основательным и то утверждение, что он делал это якобы с самыми серьезными, честными и искренними намерениями. Если человек по натуре своей испорчен и извращен, то, имей он лучшие в мире намерения, он не может создать ничего, кроме порочной, безнравственной картины.

И, наконец, последнее. Позиция, занятая ответчиком, не произвела на нас благоприятного впечатления. Вместо того чтобы проявить должное уважение и покорность, он держался строптиво, говорил вызывающе и язвительно. Я могу смело сказать, что все мы питаем самую глубокую симпатию к его семье — и в первую очередь к его отцу, который, несмотря на сегодняшнее неприятное разбирательство, останется для нас человеком с незапятнанно чистой репутацией. Тем не менее закон есть закон, и, с какой бы точки зрения мы ни смотрели на разбираемое дело, сколько бы мы ни старались быть снисходительными, нам никуда не уйти от того непреложного факта, что ответчик, нарисовав и затем выставив для всеобщего обозрения обнаженные фигуры мужчин и женщин со всеми их сокровенными подробностями, нарушил общественный порядок. А потому мы признаем вас, Стефен, сквайр Десмонд, виновным в выдвинутом против вас обвинении. Поскольку вы обвиняетесь в проступке, судебно наказуемом, мы имеем право приговорить вас к тюремному заключению. Однако, несмотря на серьезность вашего проступка, мы не хотим применять к вам самую строгую меру наказания. Вместо того чтобы подвергнуть вас тюремному заключению, мы взыщем с вас штраф в размере пятидесяти фунтов стерлингов. Кроме того, вы должны будете оплатить судебные издержки. Мне нет нужды добавлять, что в соответствии с положениями «Акта о непристойных публикациях» от 1857 года мы обязаны предать выставленные здесь картины уничтожению.

Вслед за тем судьи поднялись, и судебное заседание под грохот долго не смолкавших аплодисментов было объявлено закрытым.

11

Выйдя из здания полицейского суда, Стефен пошел прямо на вокзал. Глин договорился с ним, что будет ждать его в «Голубом кабане», но Стефен был сейчас в таком состоянии, что ему никого не хотелось видеть: им владело лишь одно инстинктивное стремление — скрыться от всех, бежать. В душе у него бушевала такая ярость и отчаяние, что его единственным желанием было забраться куда-нибудь, где бы его никто не знал и не мог увидеть. Никогда больше он не вернется в Стилуотер. И самый Сассекс и все, что с ним связано, стали вдруг глубоко ненавистны ему.

Часы показывали четыре, когда он вошел в билетный зал. Сначала ему показалось, что там никого нет. Однако когда Стефен направился к кассе, кто-то легонько тронул его за локоть.

— Стефен!

Нервы его были до того напряжены, что он вздрогнул. Это была Клэр — в темно-сером костюме и в темной шляпе; лицо ее под вуалью казалось смертельно бледным, а глаза сверкали, как угли. Она торопливо заговорила:

— Я так и знала, что встречу вас здесь. Я… мне необходимо было вас видеть.

— Да?

— Стефен… — Она пыталась говорить спокойно, но голос у нее чуть не срывался. — Вам, наверно, надо подкрепиться… выпить кофе с сэндвичем… Пойдемте в буфет.

— Нет, Клэр, я не могу есть.

— Тогда давайте присядем здесь на минутку. — Нервным, напряженным жестом она указала в угол пустого длинного зала ожидания. — Вы, должно быть, смертельно устали.

Он помедлил, затем подошел вместе с нею к скамье и сел.

— Да, устал, — сказал он.

— И не удивительно. Как они на вас набросились!

— Вы там были? — Слегка пораженный, он поднял на нее усталый взгляд.

— Да, да… с начала и до конца. Неужели вы думали, что я могла не пойти? Ох, Стефен, все это было до того глупо и жестоко… и страшно, чудовищно несправедливо. Мне так хотелось хоть чем-то помочь вам.

Он отвел глаза и посмотрел в сторону.

— Разве вы и так уже не помогли мне? — Тон у него был бесстрастный, но без тени горечи. — Еще прежде… когда купили мои картины.

— Значит… Джофри был у вас и рассказал?

— Во время нашей встречи мы говорили и об этом. А потом он нокаутировал меня: сказал, что вы сделали это из милости.

— Вовсе нет… мне понравились ваши картины! — страстно воскликнула она. — Мне хотелось иметь их у себя.

— Нет, Клэр. Не надо притворяться. Вы просто дали мне милостыню в триста фунтов. Как вам могли понравиться мои картины, когда вы сами признавались, что не понимаете их?

— Неправда, понимаю, — не без горячности возразила она. — Я много читала по искусству… Мне хотелось научиться разбираться в живописи. Я знаю, к чему вы стремитесь, и понимаю, с чем вам приходится сталкиваться, какую бездну невежества и предубежденности преодолевать. Вот почему мне было так больно за вас сегодня.

— Да, они поизмывались надо мной в полное свое удовольствие. — Он крепко сжал губы. — За себя мне не так больно. Я даже хотел бы, чтоб меня отправили в тюрьму. А вот то, что они отняли у меня мои работы, — это причиняет мне огромную боль. Вы только подумайте… ведь они сожгут мои панно!

— Ничего… Вы будете работать и напишете новые.

— Конечно, буду. Я продолжал бы работать, даже если бы они сожгли меня самого… Я еще не конченный человек, хоть и ухожу отсюда, как побитый пес. Но, клянусь небом, я никогда и никому не дам больше возможности глумиться надо мной.

Клэр судорожно глотнула, словно собираясь с силами. Затем, крепко сжав затянутые в перчатки руки, она нагнулась к нему — чувствовалось, что ей стоит больших усилий произнести эти трепетные и такие неожиданные слова: