Этот социально-политический блок императорской власти и церковных феодалов определяет и особенности культуры в оттоновское время, отличающие ее от культуры каролингского времени или сближающие с ней. Важнейших таких особенностей можно насчитать четыре.
Первая особенность оттоновской латинской культуры — ее германская (и даже уже — саксонская) замкнутость, столь непохожая на всеевропейскую «открытость» каролингской культуры. Причина этого в том, что немецкая церковь всеми силами подчеркивала свою связь с германской королевской властью и свою независимость от Рима и остальной церковной сети. Конечно, и оттоновской культуре приходилось начинать с ученичества у иноземных или периферийных учителей — из Лотарингии (где еще доживали свой век ирландские монахи), из Италии (связь с которой окрепла после женитьбы Оттона I на Адельгейде), даже из Византии (откуда приехала к Оттону II Феофано и куда собирались выдать замуж племянницу Оттона Великого Гедвигу). Сам Брунон Кельнский, ученейший человек оттоновского двора, усвоил свои знания от лотарингца Бальдерика Утрехтского, ирландца Израиля и, наконец, от того неугомонного Ратхера Веронского-Люттихского, которого равно можно считать и лотарингцем, и итальянцем. Из Италии приехал как эмигрант служить пером немецкому двору и Лиутпранд, самый талантливый в старшем поколении оттоновских писателей. Но ни Ратхер, ни Лиутпранд не прижились при императорском дворе и не оставили там учеников. Германские монахи гордились традициями каролингской культуры и на пришельцев смотрели свысока. Итальянский грамматик и богослов Гунцо Новарский, приглашенный Оттоном I в Германию, проезжая Санкт-Галлен, обмолвился в латинской беседе с местными монахами винительным падежом вместо творительного. Его тут же попрекнули этим так едко, что в отместку он написал огромное письмо (к монахам Рейхенау, вечным соперникам Санкт-Галлена), полное язвительнейших обличений санкт-галленского буквоедства и полное эффектного щегольства собственной широкой ученостью. Письмо Гунцо написано блестяще, оно напоминает лучшие страницы Лиутпранда, но весь талант его автора пропал зря: по приезде в Германию, Гунцо исчезает где-то в глуши, не оставив ни сочинений, ни учеников. Литературная продукция X в. создается в Германии собственными силами и посвящена собственным интересам. В высшей степени характерно, что Видукинд в своей «Истории» представляет Оттона I, своего героя, исключительно как германского короля, а об его итальянской политике, отношениях с Римом и императорском венчании говорит почти мимоходом — для него это не события.
Вторая особенность оттоновской культуры — ее децентрализованность. Причина этого — в том, что духовная деятельность сосредоточивается теперь не при императорском дворе, а в епископских городах и в новооснованных монастырях. Никакого подобия «академии» Карла Великого при Оттонах не существует; имеется придворная школа, с трудом налаженная Бруноном, но она едва обеспечивает потребности императорской канцелярии. Придворная ученость поддерживается скорее для блеска, чем для дела: мать императора Матильда, жена Адельгейда, дочь Матильда Кведлинбургская, племянницы Герберга и Гедвига славятся своей образованностью, но сам Оттон Великий по-латыни не умеет не только читать, но и понимать. Оба главные памятника панегирической литературы об Оттоне и его династии созданы не при дворе, а в монастырях — это «История» Видукинда Корвейского, заказанная Матильдой, и поэма «Деяния Оттона» Хротсвиты Гандерсгеймской, ученицы Герберги. «История» Видукинда — это прежде всего прославление доблестей саксонского племени и военных подвигов Оттона, поэма Хротсвиты — это прежде всего домашняя хроника императорского двора; первый перерабатывает героические сказания, вторая — семейные предания; специфически-религиозного пафоса нет ни в том, ни в другом произведении, и все-таки это продукты монастырской литературы, рассчитанные на местную, саксонскую публику, а не на общеимперское распространение: популярности они не имели, и рукописи их малочисленны. Виднейшие деятели и покровители оттоновской церкви нашли своих биографов: жизнеописания матери императора Матильды, Брунона Кельнского, Удальриха Аугсбургского, Бернварда Гильдесгеймского представляют интереснейший материал для характеристики эпохи; но это произошло потому, что почти все они были епископами, и память о них хранилась в епископских городах; сам же Оттон Великий остался без биографии, он не нашел своего Эйнхарда, потому что при нем не существовало того придворного ученого круга, откуда мог бы выйти новый Эйнхард.
Третья особенность оттоновской культуры — усиление в ней христианского моралистического духа и ослабление античного светского духа. Это уже не столько контраст, сколько преемственность с каролингской культурой. Вергилианский идеал и библейский идеал могли мирно сосуществовать лишь на первых порах каролингского возрождения, в «академии» Карла; далее, в монастырский период, вергилианский идеал все больше стушевывается перед библейским; в оттоновский период, под влиянием союза императора и церкви, эта тенденция еще более усилилась. Вергилий, буколический и героический, впервые теряет свое первое место среди античных образцов. Теперь наиболее почитаемыми авторами становятся самые сентенциозно-моралистические — Теренций, Гораций (Горация знали в это время только как автора моралистических «Сатир» и «Посланий», «Оды» читались лишь кое-где в Италии), Персий, Ювенал. Начитанность в этих авторах давала подчас неожиданные результаты: так, в «Жизнеописании Матильды» портрет короля Генриха I описывается фразами из Теренциевой «Девушки с Андроса». Впрочем, даже чтение таких нравственных писателей казалось порой предосудительным, ибо все же они были язычники; и биограф Брунона Кельнского, сообщив, как хорошо знал его герой Теренция, спешит добавить: «но при этом наименее его занимало содержание, наиболее же — словесное искусство» (правда, это не помешало после смерти Брунона появиться рассказу-«видению», будто Христос и святые на небесах упрекали его в чрезмерной любви к языческим авторам, и только заступничество апостола Петра его спасло). Точно так же рассуждала и Хротсвита, когда, пленившись разговорным изяществом комедий Теренция, она поставила своей целью воспроизвести это «словесное искусство», но наполнить его языческую форму благочестивым содержанием из житий святых. Ученые иногда условно называют X—XI вв. в латинской литературе «горацианско-теренцианским возрождением», в отличие от предшествующего «вергилианского возрождения» IX в. и последующего «овидианского возрождения» XII в. Это удобная номенклатура, однако следует помнить, что в собственном смысле слово «возрождение» к оттоновскому времени применимо еще менее, чем к каролингскому: здесь не было сознательного обращения к традициям дальних предков через голову ближних предков, здесь было добросовестное продолжение традиций ближних предков в том виде, в каком они определились к концу монастырского периода.
Наконец, четвертая особенность оттоновской культуры — это ее ученость и аристократизм. Это опять-таки скорее объединяет, чем разъединяет, оттоновскую культуру и культуру предшествующего периода. В каролингских монастырях, которые были островками латинского языка и латинской культуры в море «варварского» германского населения, рано наметились две противоположные тенденции развития: одна — к изоляции от народного окружения, к уходу в самодовлеющую ученость и изысканность, в игру пышным и темным стилем античных реминисценций, другая — к сближению с народным окружением, к использованию народных тем в латинских стихах и латинских литературных форм в стихах на народном языке. Оттоновская эпоха решительно поддержала первую тенденцию в ущерб второй: и епископства, и ведущие монастыри тесно связаны с двором и слабо связаны с народом, внешний словесный блеск важнее для них, чем доходчивость и популярность. Самый разительный пример действия этой тенденции — полное прекращение литературного творчества на немецком языке: между опытами IX в. (Отфрид Вейсенбургский, «Муспилли», «Хелианд») и опытами XI в. (переводы Ноткера Немецкого) оттоновская эпоха зияет провалом в истории немецкой литературы. Но и латинская литература этих лет старается быть как можно менее народной и как можно более книжной: это сказывается и в языке, и в стиле, и в метрике, и жанровом своеобразии ее произведений.
Латинский язык в средние века не был мертвым языком, он был языком живым, разговорным, на нем говорили и в школе, и в канцелярии, и при епископском дворе, но в литературе этих лет, и школьной и деловой, и «высокой», это не чувствуется нигде: книги пишутся языком книжным, искусственным, их фразы сшиты из обрывков фраз античных и церковных классиков или построены по их образцу. Образцами чаще всего являются: для историков Саллюстий, для поэтов Теренций, Гораций и Пруденций, для всех вообще — Библия, Августин и другие отцы церкви. Лишь изредка у наиболее талантливых авторов (у Ратхера, у Лиутпранда, в диалогах Хротсвиты) это ученое наследие Возрождения оживляется индивидуально окрашенной интонацией.
Латинский стиль этих лет отмечен новшеством, характерным именно для ученого, эстетского вкуса — воцарением рифмы. Рифма в европейской литературе зародилась не в стихах, а в прозе — в латинской риторической прозе с ее любовью к параллелизму, сопровождаемому порой невольным созвучием окончаний (гомеотелевтон). Среди христианских писателей мастером такой прозы был Августин, у него вкус к ней переняли писатели раннего средневековья, сознательно культивировать рифму в прозе стал, как кажется, Венанций Фортунат. Каролингское возрождение с его классическими вкусами задержало развитие рифмованной прозы, но в X в. она расцветает вновь, ярче всего у Хротсвиты, и к XI в. затопляет всю латинскую литературу, сколько-нибудь притязающую на художественность: проповеди, жития, письма, даже папские указы, в меньшей степени историю, в наименьшей богословские трактаты. Рифма здесь пока еще примитивна, односложна, и на нынешний слух почти неуловима: «католики — поступки» в начале пролога Хротсвиты для нас вряд ли рифма, но для средневекового читателя, привыкшего читать по слогам, это была рифма. (В нашем издании рифмованная проза передана — с некоторым усилением — лишь в переводе Хротсвиты, в остальных же памятниках не соблюдена.) Из прозы рифма — тоже поначалу простая, односложная — перешла в поэзию: в IX в. метрические стихи с рифмованными полустишиями («леонинские» гексаметры и пентаметры) и ритмические стихи с рифмованными концами были еще сравнительно редки, в X—XI вв. они становятся массовым явлением. (В нашем издании звучание леонинского стиха точнее всего передано в переводе «Весны» Марбода, менее точно — в переводах из Примаса Орлеанского, совсем не передано в переводе «Руодлиба».)