Иоанн Сольсберийский, английский богослов и писатель, родился между 1115 и 1120 г. в южной Англии, в Сольсбери (лат. Saresberia или Severia). В 1136 г., по его собственным словам, «еще совсем молодым» он приезжает в Париж, чтобы учиться. В Париже, этих Афинах средневековой схоластики, и в Шартре, также крупном культурном центре Европы того времени, Иоанн в течение двенадцати лет настойчиво и самозабвенно учится у самых знаменитых ученых: у прославленного Петра Абеляра, преподававшего ему первоосновы логики, Роберта Меленского — ученика Абеляра и учителя будущего канцлера и архиепископа Томаса Бекета, у учеников Бернарда Шартрского — грамматика Вильяма Коншского и теолога Ричарда Епископа, прививших ему любовь к латинским классикам и учению Платона, у английского теолога Роберта Пулла, Альберика Реймсского, Симона из Пуасси др. О годах учения и учителях Иоанн сам обстоятельно рассказывает в «Металогике» (1,5; 11,10). Завершив курс учения, он принимает духовный сан и некоторое время служит при папском дворе. Этот период жизни Иоанна нашел отражение в его «Церковной истории».
К себе на родину, в Англию, Иоанн возвращается в 1154 г., чтобы занять должность секретаря главы английской церкви — архиепископа Кентерберийского Теобальда. В назначении Иоанна на этот почетный для него пост известную роль сыграла, по-видимому, протекция Бернарда Клервоского, представившего Иоанна Теобальду на Реймсском соборе в 1148 г. и позднее написавшего для него рекомендательное письмо Теобальду. Как секретарь архиепископа Иоанн участвует в различных дипломатических миссиях и часто бывает во Франции и Италии. После смерти Теобальда в 1161 г., Иоанн продолжает свою деятельность в качестве секретаря нового архиепископа Томаса Бекета, близким другом и советником которого он становится. Он поддерживает Бекета в его борьбе с Генрихом II Плантагенетом, который, проводя политику централизации, пытался ограничить церковные свободы и привилегии. Письма Иоанна тех лет проливают свет на эту борьбу, волновавшую тогда английский мир. Деятельность Иоанна и его сочинения, в том числе «Поликратик», где оправдывалось убийство тирана-правителя, и «Жизнеописание святого Ансельма Кентерберийского», где Иоанн воздает хвалу защитнику церковных привилегий от посягательств английской монархии, вызвали неудовольствие короля, и Иоанн вынужден был покинуть Англию и поселиться во Франции. Его товарищем по ссылке стал Бекет, осужденный как изменник за выступление против королевской судебной реформы. Оба вернулись в Англию в 1170 г. во время недолгого примирения короля и примаса. В декабре 1170 г. Иоанн стал свидетелем убийства Бекета рыцарями короля в Кентерберийском соборе, после чего король под угрозой отлучения вынужден был отказаться от реформ. Шестью годами позже Иоанн, поддержанный французским королем Людовиком VII, был назначен епископом в Шартр, где и провел оставшиеся четыре года своей жизни.
Из произведений Иоанна наиболее важны «Поликратик» (в восьми книгах) — классический памятник средневековой политической литературы и «Металогик» (в четырех книгах) — не менее знаменитый образец средневековой педагогической литературы. Оба сочинения написаны в 1159 г. («Поликратик» раньше, «Металогик» — позже, о чем свидетельствует пролог к «Металогику» и кн. IV, 12) и посвящены Томасу Бекету.
Тема главной книги Иоанна, «Поликратика», имеющей подзаголовок «О легкомыслии придворных и изысканиях философов», — искусство управления государством и искусство управления вообще. В соответствии с духом гуманизма XII в. Иоанн Сольсберийский — выразитель теории управления, краеугольным камнем которой является личность правителя, соответствие его характера и морали «божественному закону». Его представление об идеальном государстве, схема его устройства обнаруживает влияние Платона. По этой схеме душой государства является духовенство; головой — король, слуга церкви, сердцем — парламент, глазами, ушами и языком — правители провинций; ногами — земледельцы. Король получает власть от церкви, но если он ослушается закона или перестанет управлять народом, он должен быть низложен.
«Поликратик» состоит из двух частей. В первой (кн. I—IV), где описаны пороки правителей и их окружения, Иоанн выступает как моралист и сатирик; во второй (V—VIII), где даны различные типы философских идей и точек зрения, которыми могут руководить или мудрость или безумие, — как проповедник. Главы, в которых критикуются пороки и безрассудства двора, рассказывают об охоте, играх, музыке, театральных представлениях, магии, снах, предрассудках и т. п.; впрочем, живых примет времени здесь мало, преобладает абстрактное обличение в духе римских сатириков и ранних христианских писателей. Возмущение придворной жизнью Лондона, Парижа и Рима подкрепляется обильными цитатами из Ювенала, Персия, Горация, Марциала, Тертуллиана, Иеронима, Августина и т. д. Но хотя тон Иоанна и не вызывает сомнений в искренности, он не так уж безапелляционно непреклонен в своей оценке описываемых им развлечений. Так, например, осудив главное развлечение знати в средние века — охоту как занятие, порождающее и развивающее жестокость, и подкрепив это осуждение далекими экскурсами в мифологию, Иоанн говорит, что он готов допустить это занятие, но лишь в том случае, если оно не переступает границу умеренности и если при нем чрезмерно не возбуждается дух и не сокрушается разум. Только неумеренность превращает это развлечение, равно как и другие, в грех. Дух умеренности и рассудительности отличает рассуждения Иоанна и по более глубоким философским вопросам, его критику различных философских школ, приходящуюся на вторую часть книги. Обсуждая такие вечные темы философских споров, как всеобщее и частное, предназначение и свободную волю, законы науки и чудеса и т. п., он всегда старается найти средний путь для стремящихся к крайностям. Конечно, во всех этих рассуждениях он выступает скорее просто как эрудит, чем как самостоятельный мыслитель. Тем не менее заслуживают внимания его попытки применить философию к решению практических задач, выдвигаемых временем.
Второе по значительности произведение Иоанна — «Металогик», один из самых ранних западноевропейских трактатов по педагогике. XII век называют веком рождения этой науки. Именно тогда была расширена и углублена программа изучения грамматики, в которую включалась и словесность и история, а также логика, которая с успехом стала прилагаться к различным областям человеческого знания. Использование логических методов значительно обогатило изучение гуманитарных и естественных наук. «Металогик» Иоанна, который в переводах на новые языки обычно снабжается подзаголовком «Защита тривиума», суммирует и обосновывает содержание курса изучения грамматики, риторики и диалектики, как его тогда преподавали в высших школах Северной Франции. Исследуя ход познания и предостерегая против различных педагогических заблуждений, он защищает применение здоровых психологических методов. В «Металогике» слились воедино аристотелевская и августиновская философия, а доктрина необходимости вечного разума как залога устойчивости сплелась с реальными, современными Иоанну проблемами.
Кроме упомянутых выше сочинений, Иоанн написал «Церковную историю», которая продолжает «Хронографию» Сигеберта и дает историю церкви от Реймсского собора в 1148 г. до 1152 г. Перу Иоанна принадлежат также две философские поэмы в стихах: одна из них, более короткая, представляет собой поэтическое вступление к «Поликратику»; другая излагает историю философии в 1852-х стихах. Кроме того, Иоанн — автор жизнеописаний св. Ансельма Кентерберийского и св. Томаса Кентерберийского. Он оставил также обширное эпистолярное наследие, состоящее из 329 писем и представляющее несомненный интерес для историка. Чистота языка и стиля Иоанна, бравшего, по-видимому, за образец Цицерона, считается образцовой в средневековой европейской литературе.
МЕТАЛОГИК
11,10. О тех, на чьем авторитете держится предыдущее и последующее
Когда я, еще очень молодым, впервые приехал в Галлию учиться — а это было на следующий год после того, как знаменитый король Англии Генрих[335], лев правосудия, отошел от дел мирских, — я прежде всего отправился к перипатетику из Палле[336], всеми обожаемому прославленному ученому, который тогда царил на Холме св. Женевьевы. Там, у его ног, я узнал первоосновы этой науки[337], поглощая с жадностью в полную меру своих ограниченных способностей каждое слово, исходящее из его уст.
Затем, после его отъезда, показавшегося мне слишком скорым, я стал учеником магистра Альберика, который выделялся своей блестящей репутацией среди других диалектиков и был, действительно, самым острым полемистом в школе номиналистов. Так, за почти два полных года, проведенных на Холме, я имел наставниками в этой науке Альберика, а также магистра Роберта из Мелена[338]; последний носил прозвище, полученное им в школе, тогда как по рождению принадлежал к английской нации.
Один из них отличался чрезвычайной дотошностью и всюду находил повод для вопроса. У него даже самая отглаженная поверхность не была полностью свободна от предосудительных неровностей, и, как говорят, даже камыш, по его мнению, не должен был иметь утолщений, — даже у камыша он обнаруживал наросты, нуждающиеся в сглаживании. Второй же, напротив, всегда был готов ответить на любой вопрос. Он никогда не уклонялся уловками от прения по предложенному вопросу и завершал его не раньше, чем доказывал противоположное мнение в споре, или показывал с умышленным риторическим разнообразием, что здесь есть, больше, чем один ответ. Таким образом, первый был неутомим и дотошен в вопросах, а второй — проницателен, краток и гибок: в ответах. Если бы существовал человек, в котором достоинства того и другого сочетались бы в той мере, в какой каждый из них обладал ими в отдельности, невозможно было бы найти ему равного в споре. В самом деле, оба имели проницательный ум: и были настойчивы в науке; и я уверен, что каждый из них выдвинулся бы как великий и знаменитый исследователь натуры, если бы опирался на широкое научное основание и не только радовался собственным открытиям, но и помнил о сделанном предшественниками. Так обстояло дело, когда я был их учеником. Затем один из них уехал в Бононию[339], где и позабыл то, чему когда-то учил: вернувшись, он скорее отучал, чем обучал. Но пусть лучше судят о нем те, кто слушал его до отъезда и после возвращения. Второй же стал знатоком Священного писания, но еще большей славы и громкого имени достиг в философии.
После двух полных лет работы я настолько привык к определенным темам, правилам и другим первоначалам науки, которыми педагоги пичкают обычно юные души — а упомянутые выше учителя были в этом деле искуснейшими мастерами, — что мне уже казалось, будто я знал все это, как свои пять пальцев. Ибо я изучил предмет настолько основательно, что с юношеским легкомыслием преувеличивал свои знания. Я мнил себя маленьким мудрецом, потому что знал ответы на все, чему меня учили.
Наконец, придя в себя и взвесив свои силы, я, с одобрения своих наставников, перешел к грамматику из Конша[340], у которого учился в течение трех лет. Тогда я много прочел и никогда не буду жалеть об этом времяпрепровождении. Вслед за тем я стал учеником Ричарда по прозванию «Епископ», человека, сведущего почти во всех науках. Но, к сожалению, на уме у него было больше, чем на языке, а знания превосходили умение их подать, честность его была сильней его тщеславия, а истинных достоинств больше, чем показных. С Ричардом я повторил все, что учил с другими, а также выучил кое-что новое из квадривия, к которому в известной мере был уже подготовлен Хардевином Германцем. Я повторил также риторику, которую немного слушал раньше вместе с некоторыми другими предметами у магистра Теодорика[341], но в которой, как и в них, разбирался слабо; позднее я изучил ее более полно с Петром Гелием.
Тем временем я принял к себе учеников из детей знати, которые в уплату за уроки обеспечивали мое пропитание, ибо я был лишен помощи родных и друзей, и Бог, при моей бедности, доставлял мне это утешение. Обязанности учителя и настойчивые вопросы юношей все чаще понуждали меня вызывать в памяти то, что я когда-то учил. В результате я прибегнул к помощи магистра Адама[342], с которым у меня завязалась добрая близость. Адам был человеком острого ума и, что бы там ни думали другие, широкой образованности, особенно преданный изучению Аристотеля. Несмотря на то, что я не был его учеником, он милостиво делился со мной своими знаниями и очень ясно излагал их мне, хотя обычно для чужих учеников он либо вообще не делал этого, либо делал очень редко. Полагали, что он страдает болезненной ревностью.
Тем временем я изучил начальные правила логики у Вильгельма Суассонского, который позднее, по словам его последователей, изобрел прием, опрокинувший старую логику, так как позволил строить неожиданные заключения и разрушать устоявшиеся положения древних. После занятий с Вильгельмом я направил его к упомянутому выше учителю. По-видимому, там он и узнал, что из двух противоречащих друг другу положений можно сделать один и тот же вывод, хотя Аристотель и учил иначе, говоря, что если есть противоречие, то нет необходимости, чтобы за ним было единство, а если есть единство, то нет необходимости, чтобы было противоречие, — ибо ни из противоречия ничто не возникает, ни противоречие не может возникнуть из чего-либо.
Стесненность в средствах, просьбы коллег и советы друзей вынудили меня взять на себя обязанности учителя, и я подчинился. Лишь к концу третьего года, вернувшись в Париж, я разыскал магистра Гильберта[343] и стал его учеником в диалектике и теологии. Но очень скоро он нас покинул и его сменил Роберт Пулл[344], равно прославленный и своим добродетельным образом жизни, и своими знаниями; а затем меня взял к себе в ученики Симон из Пуасси, хороший лектор, но плохой полемист[345]. Двое последних были моими наставниками только в теологии.
Так, в занятиях различными науками промелькнули у меня почти двенадцать лет[346]. И тогда мне показалось, что было бы приятно повидать старых товарищей, с которыми я давно расстался и которых диалектика все еще удерживала на Холме св. Женевьевы. Я хотел встретиться с ними, чтобы обсудить те вопросы, которые прежде казались нам неясными, и оценить наши успехи обоюдным сравнением. И вот я нашел их точно такими же и на том же самом месте, где они и были, когда я их оставил. Оказалось, что они ни на пядь не продвинулись вперед и не добавили ни одного даже самого малого довода к разъяснению прежних вопросов. Они по-прежнему сидели над теми же темами, которыми они пользовались, чтобы расшевелить своих учеников, и преуспели лишь в одном: разучились соблюдать меру и забыли о сдержанности. И это до такой степени, что мысль о возмещении утраченного ими могла вызвать только отчаяние. Таким образом, я на опыте убедился в том, что и без того можно было предполагать: если диалектика облегчает изучение других наук, то, оставшись наедине с собой, она становится бессильной и бесплодной. Ибо если нужно оплодотворить душу для того, чтобы принести плоды философии, она должна зачать извне.
ПОЛИКРАТИК
1.4. Об охоте, ее происхождении, ее видах и практике, допустимой и недопустимой
Фиванцы первые, если верить истории, решили, что о ней нужно сообщить всем. В частности, это они составили правила этого промысла или, вернее, этого зла, отчего все стали смотреть на них с подозрением как на народ, опозоренный отцеубийствами, оскверненный кровосмешением, отмеченный печатью лжи и вероломства. Свои правила они передали затем народу изнеженному и слабосильному, ветреному и нескромному — я говорю о фригийцах. Фиванцы не были в чести у афинян и спартанцев, народов достойных, у которых тайны природы и таинства обычаев облачены были в нарядный покров исторических и баснословных деяний; эти сказки к тому же служили полезной цели, предостерегая от пороков и доставляя наслаждение своей поэтической прелестью.
Так, они рассказывают об охотнике-дарданце, который был похищен орлом на небо[347], где сначала служил Юпитеру как виночерпий, а потом для недозволенных и неестественных любовных ласк. И это совершенно естественно, поскольку крылатым созданиям присуща ветренность, а наслаждение, не знающее умеренности, не краснеет, предаваясь похоти с кем попало.
Фиванский вождь, увидев обнаженной ту, которую привык почитать в лесах, стал исправлять ошибку, вызванную страстью, и остолбенел, найдя себя превращенным в животное, хотя и сохранившим человеческие ощущения. Когда, уже в облике оленя, он попытался голосом и взглядом прогнать прочь своих собственных собак, то был разорван на куски их клыками — печальный итог той порочной выучки, которую он же им дал! Может быть, народ предпочел сделать покровительницей охоты саму богиню, чтобы даже богов своих запятнать причастностью к этой слабости или даже пороку? Венера, сама отважная охотница, оплакивает Адониса, погибшего от клыков вепря. Пока Марон рассказывал с улыбкой о гостеприимстве старого Карфагена, он не знал, как соединить влюбленных; только после гибели спутников Одиссея на охоте, он открыл им тайны лесной пещеры[348], — не потому ли, что подобное занятие из-за его греховности должно избегать света, тогда как радость законного брака, напротив, освещается огнем факелов Гименея?
Назовите мне имя выдающегося человека, который был бы любителем этого вида удовольствия? Героический сын Алкея, когда «медноногую лань преследовал он, Эриманфа рощи умиротворил»[349], то искал не собственного удовольствия, а всеобщего блага. Мелеагр убил вепря, опустошавшего Калидон, не для того, чтобы усладить себе душу удовольствием, но чтобы освободить родину от врага. Основатель рода римского повалил наземь семь огромных оленей не ради пустого удовольствия, но чтобы сохранить жизнь себе и своим спутникам. Каждому действию придает окраску его цель и результат: ведь дело почетно, если причина уважительна.
Однако кто из великих собирал целое войско из людей и собак, чтобы с помощью не столько своей, сколько чужой доблести сразиться с животными? А почему бы и нет? А вдруг он, так мощно снаряженный, убьет несчастного робкого маленького зайчонка? Если же его охотничий труд увенчается вдруг более славной добычей — оленем или, может быть, вепрем, — то раздается взрыв рукоплесканий, охотники вне себя от радости, голову жертвы и другие трофеи несут перед торжествующим победителем, и можно подумать, что в плен захвачен по крайней мере царь каппадокийцев, с такой силой горнисты и флейтисты славят победу. Мрачное же молчание возвещает, что убито животное женского рода или что добыча взята скорее хитростью охотников и капканами, чем их доблестью. Если же жертвой падет дикий козел или заяц, то это событие считается недостойным триумфа. Кроме того, ликующие звуки рога и флейты молчат все время от 8-го градуса Козерога до самых Близнецов[350]. Исключение составляет лишь тот случай, когда добычей станет волк или более страшный враг — например, лев, тигр или барс. Но такое событие, благодарение Богу, редко у нас.
Несмотря на это, большая часть года занята различными интересами охоты. У албанцев же в Азии есть собаки, которые сильнее львов; благодаря храбрости собак и своему охотничьему умению албанцы боятся львов не больше, чем самых робких зверьков. Ибо ни одно из диких животных не сравнится в силе и отваге с этими собаками. Их завез из Италии в Азию после победы над трехголовым чудовищем Герионом Геркулес, передав им силу, одолевавшую львов. К тому же эта бойня требует искусства и творит искусство; она имеет и своего творца, который «прыгает как акробат, и ножом работает спешно»[351]. Он чудодействует то узким кинжалом, то притупившимся охотничьим ножом, и нельзя не поражаться ему, если выпадет случай присутствовать при этом священном обряде. Однако будь осторожен, не ошибись как-нибудь, разговаривая с ними на их охотничьем языке; так как тебя или будут порицать, или объявят полным невеждой, если ты не будешь знать всех их выдумок.
В наше время знание образуется из занятий благородными науками; это оно закладывает основы нравственности, указывает кратчайшие пути к высшему блаженству, которого, как учили наши предки, можно достичь лишь восхождением по трудному пути добродетели.
Галлы смеются над жителями Иллирии и Лигурии, утверждая, будто они составляют завещания, созывают соседей, умоляют о вооруженной защите, если их границам угрожает черепаха, которую нужно отогнать. Это мнение о них составилось из признания того, что никогда никакое нападение не застигнет их неподготовленными. Каким же образом наш народ до сих пор избежал осмеяния, если он с еще большим шумом, более мучительными волнениями и не считаясь с крупными расходами время от времени объявляет настоящую войну диким животным?! При этом с меньшей жестокостью преследуются те животные, которых человеческий род справедливо считает злейшими своими врагами. Волк, лиса, медведь и другие дикие животные оставлены в покое, в то время как прочих безжалостно убивают, не боясь, на глазах у ловчих. Ганнибал, говорят, убил римлянина, который по его приказанию в единоборстве умертвил слона. При этом он утверждал, что тот был недостоин жизни, раз его можно было заставить убить животное. Но, вернее всего, он сделал это из зависти, не желая, чтобы пленник воспользовался славой редкого триумфа и опозорил животных, с помощью которых он, Ганнибал, внушал страх народам. Почему же тогда достоин жизни тот, кто не знает в жизни ничего другого, кроме суетного занятия свирепствовать против животных?!
Любители другого вида охоты, в котором птицы преследуют птиц, — если только считать, что этот род птицеловства тоже нужно включить в понятие охоты, — страдают умеренным безумием, но не меньшим легкомыслием. Вообще же охота, как на земле, так и на небе, вызывает тем больше доверия, чем больше она приносит пользы. По древним басням, сокольники называют чиноначальником своих охот Улисса, который после гибели Трои привез в Грецию птиц, вооруженных бронзовыми шпорами. Он учил их нападать на близких им по роду пернатых к удивлению и удовольствию зрителей. Эти птицы, конечно, были выбраны знатоком, который «многих людей, города и обычаи в странствиях видел»[352]. Его предусмотрительности не могли помешать никакие козни, никто из врагов не выскользнул невредимым из его ловушки и, наконец, он, безоружный, поднял славу Греции выше, чем вооруженный люд с тысячи кораблей. Но и сам он хвалит изобретательницу этого искусства Кирку, которая, как говорят, заклинаниями и питьем воздействовала на человеческие умы; искусными словами и приятным обращением она завлекала мужчин с тем, чтобы потом, подчинив их своей воле, использовать для своих целей. Таким образом, ядовитая чаша запретного удовольствия перешла к грекам. Но благоразумный житель Итаки, пригубив ее, пить не стал, боясь, как бы ему не пришлось потом вести неразумную и позорную жизнь под властью блудницы. И так как он был умудрен опытом во всяких делах, то уже предусмотрел, каким образом он, после тягостных своих скитаний, узнанный верной Пенелопой и милым Телемахом, возместит Греции потерю своих спутников, которых она лишилась из-за их долгого изгнания. Достойна восхищения верность собаки, так как из всех домочадцев только у нее бег времени в двадцать лет не унес память о хозяине, и она радостно приветствовала его по возвращении. Но недаром Улисс распорядился, чтобы сын его Телемах не участвовал в новом виде развлечений, говоря, что он привез его только в утешение тем, кто, потеряв отцов, чувствовал тяготы Троянской войны. Отсюда я заключаю, что наука охоты бесполезна, если человек такого мужества не захотел передать ее своему единственному сыну. Кроме того, ты можешь вместе со мной заключить, что низший род сильнее в охоте на птиц; ты мог бы вследствие этого порицать природу, если бы не знал, что низшие существа вообще более склонны к разбою.
В самом деле, охота — это пустое и тяжкое занятие. Убытки от затрат на нее никогда не восполняются прибылью от ее успеха, — хотя, может быть, большинство мужчин занимается охотой затем, чтобы под ее прикрытием сократить расходы, реже обедая дома и чаще — за чужим столом. Они держатся вдали от людных мест, блуждают по лесам, полянам, вокруг озер, одетые в жалкое тряпье, довольствуясь подножным кормом, лишь бы этим пустым удовольствием, вернее видимостью удовольствия, доставить единственное утешение родственникам и приближенным, которых истощает постоянный голод, унижают муки бедности, изнуряет бесконечный труд.
Первое грехопадение Афин произошло в тот момент, когда они вынесли решение о том, что закон, запрещающий охоту, отменяется и что искусство охоты на птиц и зверей признается государством и вводится в практику. Говорят, пророк из Мантуи[353] спросил Марцелла, когда последний со страстью предавался опустошительной игре с птицами, предпочитает ли он, чтобы птица была обучена для охоты на птиц, или чтобы она была научена истреблять мух? Марцелл обратился с этим вопросом к Августу и, по совету последнего, выбрал птицу, которая бы изгнала мух из Неаполя и освободила бы государство от неизлечимой заразы; и желание это было исполнено. Отсюда явствует, что общественное благо должно брать верх над личным удовольствием.
Если верить грекам, в пещере кентавра Хирона Ахилл выучился играть на лире и кифаре. А затем он был взят в лес и среди избиения диких животных, привыкнув к убийству и потреблению омерзительной пищи, потерял естественный трепет и страх перед смертью. Разве мы не говорили, что Вакх имеет того же наставника? В самом деле, те, кто имеет подобные склонности и желания, — полуживотные. Они потеряли свои лучшие качества, свою человечность и в поведении уподобили себя чудовищам. От легкомыслия — к непристойности, от непристойности — к похоти и, наконец, когда чувства у них притупились, они оказались втянутыми во все виды бесчестия и беззакония. Отдых желанен после труда. Развлечения более приятны, если им предшествуют лишения. Истощившиеся тела восстанавливают себя с величайшей жадностью. По сей день от охотников разит выучкой Кентавра. Редко среди них можно найти человека скромного или достойного, не теряющего самообладания и никогда нельзя найти воздержанного. Этими чертами их с избытком наделили в доме Хирона. Отсюда совет — избегать празднеств Кентавра, с которых никто не уходит невредимым.
Но если можно не верить историям, которые поэты извращают своими вымыслами, то нельзя не верить историям, написанным рукою Господней и неоспоримым в доверии всех народов. Первым должен быть назван Нимрод, отважный зверолов перед Господом Богом (Бытие, 10,9). Мы не сомневаемся, что он имел дурную славу и все знающие порицали его. Установлено, что он достиг такой гордыни, что не боялся презирать законы природы, ибо он поработил те из ее установлений и видов, которые она создала свободными и равноправными. Поэтому тирания, утвержденная охотником наперекор создателю, находит свой единственный источник в тех, кто среди избиения животных, барахтаясь в крови, учится чувствовать презрение к Господу. Нимрод начал быть силен на земле, потому и было написано, что он не ждал получить силу от Господа. Началом его правления был Вавилон, и простерлось оно в земле Сеннаар, где, когда вся земля была один язык и одно наречие, он воздвиг башню Вавилонскую до небес. Она была построена не из камня, а из кирпича, скрепленного земляною смолой, и не на каменном основании, на каком у Господа стоит всякое здание. Постыдное неблагоразумие, нарушив гармонию, разрушило единый язык и вызвало тот беспорядок, который затем последовал, ибо Нимрод предпочел славить себя больше, чем Господа. Отсюда изречение: словно Нимрод, сильный зверолов перед Господом. Не потому ли, что был он так надут спесью, урок недавнего потопа не научил его умерять высокомерие в глазах Господа и не требовать вызывающе, чтобы ему покорствовали, как подобает покорствовать только Богу; так как известно, что потоп предшествовал смешению языков. Вавилон, действительно, опьянил всю землю своей золотой чашей. Он разбил свой стан, обреченный на неизбежное разрушение, рядом с Иерусалимом, который находится выше, и те, которые служили там, были осуждены вечным проклятием святых.
Исав[354] тоже занимался охотой так, что даже лишился из-за нее отцовского благословения. В лесу он проголодался настолько, что, не справившись с голодом, продал свое право первородства за ничтожную цену — кушанье из чечевицы. Он передал своим потомкам ярмо добровольного рабства, и они гнули свои шеи перед его младшим братом, который оставался дома. Руки Исавовы были густо покрыты волосами; был он неотесан и груб, а так как он непрерывно был занят охотой, то он оставлял дома дорогую одежду, а вместе с нею — и видимость добродетели. Он жаждал крови своего брата, однако, задобренный подарками, не стыдился лести того, кому, как он знал, Божеской милостью было отдано предпочтение в отцовском благословении.
Охотники хвастают, что изобретателем соколиной ловли был Маккавей, хотя вообще следует полагать, что, занятый более серьезными делами, он прожил свою жизнь без этого развлечения. Он успешно вел войны, возвращал своим братьям свободу, улучшал законы, обновлял обряды, очищал святые места, украшал золотыми венками те храмы, откуда, как он верил, пришла к нему победа. И ни в одно из его действий «не проникло вовек, чтобы тешить себя, сластолюбие»[355]. Наконец он пал в битве, защищая своих братьев и завещав им в наследство справедливую войну. Вы, кому природа с ранних лет предписала разумное правление, вглядитесь в патриархов, затем перейдите к вождям, исследуйте судей, ступайте дальше вплоть до царей, внимательно прочтите длинный ряд книг пророков Ветхого Завета, изучите обязанности и занятия благочестивого народа; читали ли вы в древних свидетельствах о ком-нибудь, кто был бы по призванию своему охотником? Без сомнения, охотой занимались идумеи, исмаилиты и другие народы, которые не знали Господа. «Где князья народов... забавлявшиеся птицами небесными?»[356] — спрашивает пророк, или, если ты так предпочитаешь думать, писец пророка. Здесь пророк словно подумал, но не сказал, что те, чья жизнь только забава, исчезают вместе со своими птицами; но добавил много слов о том, что они уже давно исчезли в аду.
Спроси своих родителей, и они ответят тебе, твои предки, что они никогда не слышали о святом — охотнике. И не слишком обольщайся тем, что Плацида, или иначе Евстахия, славного мученика, Бог посетил во время охоты, как ты уверяешь, ссылаясь на сочинение благочестивое, но не каноническое. Это было бы так же глупо, как славословить безумства преследователей церкви по той причине, что бывший среди них Павел, призванный затем к апостольству, наряду с другими стал одним из выдающихся проповедников Евангелия. И даже если были знаменитые люди, любившие охоту, — Александр, может быть, или Цезарь, — то вы никогда не найдете философа или просто мудрого человека среди этого народа. Разве были охотниками Сократ, Платон, Аристотель, Сенека, Соран или тот Архит[357] из Тарента, который прославился чудесами не только в собственном городе, но и во всем мире, приковав к себе восхищенное внимание всех? Равным образом и обратившись к тем из наших отцов церкви, кто выделяется и истиною учения, и примером добродетели, и весом веры, мы не можем сказать, чтобы Августин, Иероним, Лаврентий, Винцент или еще кто-нибудь из этих людей был одержим безумной манией охоты.
Печальные примеры нашего времени также научили нас остерегаться этого рода беспокойной деятельности, так как Божеский гнев не раз настигал нашу знать во время охоты. Ибо тот, кто жил, пока мог, как зверь, часто и умирает, как зверь. Рука Господа не пощадила и самих королей, нанеся им за их дурные наклонности заслуженный удар и достойнее наказание. Мы обходим молчанием имена и обстоятельства не из-за того, что их недостает, — скорее, их слишком много, — но для того, чтобы не причинять чрезмерной боли израненным сердцам оплакивающих, бередя еще свежие раны. И впрямь, перед нами множество таких примеров.
Некоторые, охваченные этой суетной страстью, дошли до такого крайнего безумия, что стали врагами природы. Забыв свое человеческое призвание и презрев суд Божий, они совершают насилие над дикими животными, подвергая образ Божий изощренным пыткам. Для защиты животного они не побоялись погубить и человека, искупленного кровью единородного сына Господня. Диких животных, которые суть часть природы и становятся законной собственностью тех, кто их добыл, дерзкий человек осмеливается присваивать себе даже под неусыпным Господним оком. И он отстаивает свое право над всеми, где бы они ни существовали, так, словно вся вселенная была бы у него в ловушке. И это особенно удивительно, так как их же указы часто называют преступлением устройство силков для птиц, использование арканов, заманивание их звуками или свистом и применение каких бы то ни было ловушек. А наказание за это — отобрание имущества, лишение члена или даже жизни. Ты ведь сам слышал, как было сказано, что птицы небесные и рыбы морские принадлежат всем, но те, которые требуются для охоты, где бы они ни летали, принадлежат королевской казне.
Земледельцы опасаются идти на свои поля, пока там на свободе бродят дикие животные. Чтобы расширить для них выгон, земледельцев лишили их посевных земель, у съемщиков отняли участки, у овец и рогатого скота — пастбища. Пчелиные ульи были выброшены с цветущих лугов, самих же пчел пустили летать на свободе. Ты прав, говоря, что хотя овод и другие летучие твари изводят не диких зверей, а любимцев власти, те со всей своей властью не могут от них избавиться: даже комар, вооруженный против человека, направляет свое острое жало и против зверей. Так что, если бы ты был здесь, ты был бы вынужден платить выкуп за посевы, или терять их год за годом. Попробуй выбрать, какое из справедливейших прав гражданина тебе предпочесть — имущество или жизнь, и ты рискуешь потерять и то, и другое. Если какой-нибудь охотник поскачет через твои владения, то незамедлительно и с полным уважением предложи ему все, что у тебя есть дома, и купи ему то, чего у тебя нет, но есть у соседа, не то он отнимет у тебя это сам по собственному указу с твоего позволения или без него, да еще без всякого уважения и почтительности привлечет тебя к ответу за государственную измену перед судом сотни, перед шерифом, перед наместником или даже перед королевским судьей. Ибо казна обогащается, в то время как семья вынуждена брать в долг, чтобы выполнить свои обязательства как можно лучше.
Но не думайте, что я преследую своим пером охоту и другие развлечения придворных не столько из здравомыслия, сколько из ненависти; я охотно бы согласился считать ее среди вещей безразличных, если бы неумеренное увлечение ею не расшатывало так человеческий ум, не подрывало основы разума. Однако не следует по этой причине вообще осуждать охоту. Вино опьяняет, но опьянение это — ошибка того, кто пьет, И старик часто выказывает младенческий разум, причиной которого не возраст, а недостатки характера. Итак, охота может быть полезным и почетным занятием. Все зависит от места, времени, чувства меры, личности охотника и его цели, потому что именно человек придает делу красоту, когда он следует стезею, ему назначенной, и не нарушает права других. Каждому человеку больше всего подобает то дело, которое находится в полном согласии с его долгом. Прекрасно сказал об этом философ, определяя приличествующее каждому поведение: «Самое подходящее для каждого то, что больше всего соответствует его нраву»[358]. Но как же в таком случае мне или тебе отнестись к занятию охотой? Ведь пренебречь своим делом и увлечься чужим есть величайший позор. И зачем же мужу, который столь блистает способностями на общественной службе, посвящать себя частному и даже, можно сказать, грубому занятию?!
Народ должен следовать за своим вождем, учитель — сеять знания, судья — наказывать провинившихся, власть — оделять своей милостью усердных тружеников. Простые люди должны заниматься своим скромным делом; у знатных людей должна быть более дорогая, а у рабов — более дешевая цена. «То, что позорно для честных — для Тития, Сея, — Криспину будет как будто к лицу»[359]. В самом деле, тело имеет много членов, но у каждого из них — разное применение. Каждый выполняет только то, что ему предназначено. И почему, не уступая охотнику своих прав, притязаешь ты на его права? В самом деле, почему бы охотнику не пристало домогаться королевского или папского трона? Ведь право же, гораздо позорнее соскользнуть с одной из этих вершин к кровавому и грязному ремеслу охотника. Врожденная любовь к добродетели всегда способствует возвышению, тогда как порочные склонности по природе своей тянут вниз. Намерение может оправдать Поступок, если он основывается на необходимости, совершается для пользы дела и отличается честностью, так как именно намерение придает окраску всему делу. «Ибо дело твое, — говорит мудрец, — отличается от других твоим к нему отношением». Нет греха в том, что Исав по поручению отца своего отправился на охоту; он сделал это, чтоб утолить отцовский голод и получить обещанное благословение в награду за послушание. Ибо если это дело не могло быть сделано без греха, такой патриарх не послал бы на него своего сына, которого он своим благословением хотел поставить во главе народов. Погубило Исава, конечно, промедление, поскольку, занявшись дозволенным делом, он медлил дольше дозволенного из-за дурной привычки и неумеренной любви к охоте. Однако нисколько не виновен тот, кто, вынуждаемый острой необходимостью, должен поддерживать свою жизнь, не нарушая законного порядка.
Тот, кто избегает бездействия и готовит себя для деятельной жизни, приучая свое тело к лишениям и избегая порочной расслабленности, кто сохраняет свое достоинство во всех положениях, неуязвим для укоров. В самом деле, действие становится преступным не само по себе, но по своему намерению. Славна не показная добродетель, начало которой — в наслаждении, ибо наслаждение — мачеха добродетели. Я не говорю о наслаждении, которое доставляет нам мир, долготерпение, благость, воздержание, радость во Духе Святом, — я говорю о наслаждении, которое дружит с застольем, пирами, возлияниями, пением и танцами, излишествами роскоши и разными видами разврата, которое расслабляет даже сильные души и как бы в насмешку над природой делает мужчин развращеннее и слабее женщин. Так же и обстоятельства смягчают вину охоты или даже вовсе оправдывают это занятие. И если такие обстоятельства имеются, а в большинстве случаев они имеются, тогда и охота становится приемлемой. Неуместною же становится охота лишь тогда, когда она несогласна с религиозной службой, с естественным порядком вещей, обязанностями долга или предпочтена перед другими занятиями. Но достаточно об этом! Мы ведь не ставили себе цель писать трактат об охоте, а хотели лишь порассуждать о развлечениях придворных.
Но и размышлению здесь должно быть место. Ибо охота, где бы она ни происходила, на своей ли, на общественной или на государственной земле, не должна наносить ущерба обществу. Нужно следить, чтобы место охоты не было бы освобождено от подобных беспокойств по причине его святости или известности. Тот же, кто дерзко нарушает границы, попадает в сети закона и наказывается. Занятие это, однако, похвально, когда охотник действует разумно и умеренно, и, даже если это возможно, с пользой, согласно совету комика: «ничего сверх меры». Ведь в самом деле:
Имя безумца — мудрец и неправого — правый получит,
Если уже чересчур добродетели будет искать он[360].
Ведь нет ничего нелепее, чем публично выставить себя на посмешище, с завидным упорством предаваясь занятию, в котором ничего не смыслишь; это все равно, что пытаться шутить на языке, которого совсем не знаешь.
Есть, правда, люди, которые навсегда отказались не только от охоты, но и от некоторых других, еще более несерьезных и легкомысленных занятий; это, например, те, кто принадлежит к святым орденам или занимает высокие судебные должности. Ибо то, что для одних будет лишь незначительной ошибкой, для этих последних обратится в непростительный грех. Конечно, всегда более весомы соображения, которые нарушают согласие изнутри, чем те, которые препятствуют его заключению. К тому же, занятие охотой не только препятствует церковнослужителю достичь высокой должности в святом ордене, но и отнимает ее у того, кто ее уже достиг. Прекрасно, как и о многом другом, сказал об этом Фемистокл: «Должностным лицам должны быть запрещены публичные игры и другие легкомысленные поступки, чтобы государство не выглядело пустым и не выставляло напоказ свои недостатки с ущербом для своего достоинства». Если, однако, это случалось с нашими предками — ведь и они, хоть и редко, занимались охотою в молодые годы, — то допускали они это отступление от привычного достойного поведения по снисхождению к юности и были к себе терпимы, потому что, достигнув зрелого возраста, они своей службой отплачивали свой долг государству. Таковы эти слова. Пусть услышат их наши государственные мужи, — и тогда, достигнув зрелого возраста, они предпочтут важные государственные дела своим развлечениям. Государство всем строем своим почувствует свежий прилив сил, вид совершенной гармонии придаст ему особое очарование, и оно достигнет совершенства высочайшей красоты, если «каждая вещь займет природой ей данное место»[361] и если будет не смешение обязанностей, а их разумное распределение. Этого результата можно достичь, если мы последуем за наилучшим нашим вожатым — природой. Но теперь, так как «дело врачей — врачевание, ремеслом — ремесленник только и занят»[362], то и государственная служба пусть отделит себя от охоты и от других низких и греховных занятий. А человек, опрометчивый в личных делах и несведущий в науках, пусть остережется вмешиваться в управление государством.