Гвиберт Ножанский интересен и как историограф первого крестового похода, отличающийся наиболее критическим отношением к источникам и рационалистической оценкой событий, и как автор сочинения мемуарного характера, представляющего весьма любопытный образец средневековой автобиографии.
Биографические сведения о нем почерпнуты из его же сочинения «О своей жизни». Родился Гвиберт в 1053 г. в знатной и богатой семье в Клермонте (Северная Франция). С самого детства обучался грамматике, в 12 лет был отдан в монастырь, в библиотеке которого познакомился с классической, исторической и поэтической литературой, увлекся Овидием и Вергилием и подражал им, сочиняя поэмы эротического содержания. Позднее он обучался у Ансельма, комментировал Священное писание, читал Григория и Августина, чья «Исповедь» и послужила ему образцом для составления собственных мемуаров. В 1104 г. он занял должность аббата в монастыре св. Марии в Ножане, близ города Лана. Умер он в 1121 г.
Из сочинений Гвиберта главные: «Деяния Бога через франков» в семи книгах («Gesta Dei per Francos), посвященное первому крестовому походу на Иерусалим в 1095—1100 гг., «О своей жизни» («De vita sua») в трех книгах, составленное в 1114—1117 г., мемуарного характера. Сохранилось несколько грамматических и теологических сочинений, из поэтических — одна секвенция.
В «Деяниях Бога через франков» Гвиберт излагает историю первого крестового похода, начиная повествование с Клермонтского собора (в 1095 г.) и кончая его взятием крестоносцами Иерусалима и началом царствования Балдуина I (1099—1100 г.). Уже в самом названии сочинения выражена сущность церковно-феодального мировоззрения Гвиберта: оно должно было служить прославлению франкского народа, чьими силами преимущественно и был осуществлен этот первый поход на Восток. В сочинении явственно проступает патриотизм Гвиберта: сравнивая франков с прославленными воинами древности, он отдает предпочтение своим современникам; не сравнимы франки ни с грубыми немцами, ни с хитрыми греками. «Деяния» задуманы и выполнены как панегирик «освободителям гроба Господня». Подобно другим хронистам первого крестового похода, Гвиберт рассматривает историю похода с провиденциалистских позиций — в реальных событиях он видит направляющую волю всевышнего. Однако в отличие от них он не просто описывает события, но проявляет интерес к их причинной связи, анализирует предпосылки и мотивы действий крестоносцев, считая необходимым «прежде всего изложить причины и обстоятельства, вынудившие к такому походу» (пролог), рассказывает о социально-экономическом положении Франции накануне крестового похода (II, 6—7). Заслугой его как историка является и острокритическое отношение к источникам. При подборе материала он проверяет сведения, почерпнутые из ранее писавших авторов, сопоставляя их с сообщениями участников похода. Из источников первого крестового похода Гвиберт использовал сочинения Анонима, которого он дополнил, и Фульхерия Шартрского, с кем полемизирует. Сведения сомнительной достоверности он приводит с осторожностью, с оговоркой. В критических суждениях Гвиберта обнаруживается здравый смысл — это уже попытка исторической критики, наметки поворота к реалистическому восприятию действительности. Разумеется, Гвиберт, наделенный той мерой оценки вещей, которая могла быть свойственна писателю конца XI в., так понимал значение похода, как понимали его современники. И его рационалистические оценки, ограниченные к тому же социальным положением церковнослужителя, совмещаются с некритическим отношением к легендам, видениям, предсказаниям. Рассказывая, например, о «чуде св. копья», будто бы найденного в Антиохии и сыгравшего решающую роль в победе крестоносцев, он считает его «истинным» чудом, хотя скептически относится к другим известиям о чудесах «ложных», которые стремится разоблачить, так как они, по его мнению, снижают авторитет церкви своей грубой фальшью (см. рассказы об инсценировках чудес в V, 7; VIII, 9, а также в трактакте «О реликвиях святых»). В «Деяниях» перемежаются рассказы исторические, анекдотические, описания, рассуждения, нередки стихотворные вставки различных поэтических метров, особенно гексаметры и дистихи. Стиль сочинения полон аффектации, местами темен. Гвиберт сам говорит в прологе, что намерен написать о событиях крестового похода не простым и однообразным слогом, но высоким и изящным, строгим и выдержанным, соответственно описываемому предмету.
Если «Деяния Бога через франков» ценны как документ эпохи с выраженным в нем духом исторического критицизма, то сочинение «О своей жизни» интересно в литературном отношении, как образец средневековой автобиографии, в чем-то уже близкой мемуарной литературе позднейших времен. Содержание этого сочинения распределено по трем книгам следующим образом: в первой книге, автобиографической, содержатся воспоминания Гвиберта о своей семье, о своем детстве, домашнем воспитании и обучении в монастыре до времени получения духовного сана; во второй изложена история ножанского монастыря; третья книга посвящена истории борьбы граждан Лана против епископа Годри в 1111 г. за коммуну. Сочинение написано, по-видимому, под влиянием Августина, схему и мотивы «Исповеди» которого Гвиберт использовал в первой книге, где речь идет о первых детских впечатлениях, переживаниях и раздумьях, о «греховном» увлечении молодого монаха классической светской поэзией и сочинением стихов в подражание Овидию, о преодолении этого искушения. Как и в «Исповеди», здесь применена форма непосредственного обращения автора к богу, рассказ ведется от первого лица, большое место отведено роли матери в формировании личности сына и в определении его судьбы. Без труда обнаруживается в этой книге идущая от Августина попытка психологического анализа становления человеческой личности. В трех книгах сочинения найдется немало любопытных реалистических картин и деталей семейного быта, школьного обучения, монастырской и городской жизни, портретных зарисовок, философских рассуждений, рассказов о феодальных раздорах и грабежах, а также о чудесах и видениях, легенд о монахах. Язык сочинения выразителен и живописен.
В обоих сочинениях Гвиберт стремится показать независимость своих суждений: он с критикой относится к действиям королей, упрекает Людовика VI за симонию, осуждает женатое духовенство, борется за чистоту нравов; в то же время, в соответствии со своим классовым положением защитника феодальных интересов, он с явным пренебрежением относится к народным движениям, к борьбе ланской коммуны против епископата.
ДЕЯНИЯ БОГА ЧЕРЕЗ ФРАНКОВ
[Сборы к крестовому походу]
По закрытии Клермонтского собора — а собор был созван в месяце ноябре[363]. в восьмой день после праздника св. Мартина, — по всем провинциям пронеслась молва о нем, и едва только куда-нибудь достигали повеления папы[364], люди сами шли к своим соседям и родственникам, убеждая предпринять «путь Господень», как называли тогда ожидаемый поход. Высшие графы были заняты тою же мыслью; желание выступить овладело и низшим рыцарством; даже бедные были до того воспламенены рвением, что никто не обращал внимания на скудость своих доходов и не спрашивал себя, может ли он оставить свой дом, виноградники и поля. Всякий считал долгом продать лучшую часть имущества за ничтожную цену, как будто бы он находился в жестоком рабстве, или был заключен в темницу и дело шло о скорейшем выкупе. В ту эпоху был всеобщий голод; даже богатые испытывали крайнюю нужду в хлебе, и некоторые из них, имея надобность приобрести многое, не имели ничего, или почти ничего, чтобы удовлетворить свои потребности. Большое число бедных пыталось кормиться корнями диких растений, и так как хлеб был очень редок, то они искали повсюду новых средств к пропитанию, чтобы заменить испытываемое ими лишение. Самые важные люди подвергались угрозам бедности, на которую все жаловались, и каждый, видя, как терзается голодом бедный народ, осуждал себя на крайнюю бережливость, в страхе расточить свои богатства излишней роскошью. Вечно ненасытные скупцы радовались времени, благоприятному для их бесчеловечной жестокости, и, бросая взгляды на старые запасы накопленного хлеба, делали каждый день новые расчеты той суммы, которую они присоединят к прежним кускам золота по продаже своего хлеба. Таким образом, когда одни испытывали тяжкие страдания, а другие предавались расчетам корысти, которая подобно «бурному дуновению сокрушает на море корабли»[365], Христос занимал сильно умы всех, и Тот, кто освобождает скованных цепями из драгоценных камней, разрушил и ковы жадности, спутывавшие людей в этом отчаянном положении. Как я сказал, каждый уменьшил, как можно более, свое потребление в такое голодное время; но едва Христос внушил этим бесчисленным массам людей намерение пойти в добровольное изгнание, немедленно обнаружились богатства большей части из них, и то, что казалось дорого в спокойное время, продавалось по самой низкой цене, когда все тронулись с места для предприятия того пути. Так как многие торопились окончить свои дела, то произошло удивительное явление, которое послужит образчиком внезапного и неожиданного падения всех цен: за денарий можно было купить семь овец. Недостаток хлеба превратился в изобилие, и каждый, заботясь всеми средствами собрать более или менее денег, продавал все, что имел, не по его стоимости, а за все, что давали, лишь бы не остаться последним в предпринятом пути Божьем. Таким образом, в то время произошло изумительное явление: все покупали дорого и продавали дешево; при всеобщем стремлении, дорого покупалось все, что было необходимо для дороги, а то, чем следовало покрыть издержки, продавалось весьма дешево. В прежнее время темницы и пытки не могли бы вырвать силою того, что теперь отдавалось за безделицу. Но вот еще одно обстоятельство, не менее забавное: многие из тех, которые не имели ни малейшего намерения отправиться, шутили и смеялись над теми, которые продавали свои вещи так дешево, и утверждали, что им предстоит жалкий путь и что еще более жалкими они вернутся домой; а на другой день эти же самые люди, одержимые внезапно тем же желанием, отдавали все свое имущество за ничтожные деньги и шли вместе с теми, над кем только что смеялись...
8. Пока князья, нуждавшиеся в службе людей, составлявших их свиту, продолжительно и мешкотно собирались в дорогу, чернь, бедная средствами, но богатая числом, собралась около одного человека, называвшегося Петром Пустынником, и изъявила ему повиновение как своему вождю, по крайней мере на то время, пока все это происходило в нашей стране. Я разузнал о нем, что он был, если не ошибаюсь, из города Амьена и вел сначала жизнь пустынника под одеждою монаха, не знаю, в какой именно части верхней Галлии. Выйдя оттуда, не знаю с каким намерением, он, как мы видели, ходил по городам и селам и повсюду проповедовал. Народ окружал его толпами, приносил ему дары и прославлял его святость с таким усердием, что я не помню, чтобы когда-нибудь и кому-нибудь были оказаны такие почести. Петр обнаружил большое великодушие при раздаче имущества, которым наделяли его. Он возвращал мужьям их жен, потерявших честь, присоединяя к этому дары; и восстанавливал мир и согласие между людьми, поссорившимися с изумительной властью. Все, что он ни делал, ни говорил, обнаруживало в нем Божественную благодать; так что многие выдергивали шерсть из его мула, чтобы хранить то, как святые останки: я рассказываю это не потому, что считаю истиной, но больше для простых людей, которые любят все новенькое. Он носил на голом теле шерстяную тунику, на голове капюшон, и сверх всего грубую мантию до пят; руки и ноги оставались голыми; хлеба он не ел, или почти не ел, а питался вином и рыбою. Этот-то человек, собрав многочисленную армию, увлеченную отчасти общим потоком, а отчасти его проповедями, решился направить свой путь чрез землю венгров.
О СВОЕЙ ЖИЗНИ
4.... С того времени[366] я начал обучаться грамоте; едва я успел усвоить себе первые начала, как моя мать, в своей жажде образовать меня, решилась поручить то учителю грамматики... Мой же учитель, которому мать поручила меня, сам учился грамматике в позднем возрасте и был тем менее знаком с этой наукою, что обучался ей слишком поздно; но он был столь скромен, что эта добродетель вознаграждала ему слабые познания...
5. С той минуты, как я был отдан ему на руки, он назидал меня с такою чистотою, так искусно ограждал меня от всех пороков, которыми обыкновенно сопровождается младший возраст, что я был тем избавлен от беспрерывных опасностей. Он меня не пускал никуда от себя; я не мог отдыхать нигде, как только подле матери, ни получать подарков без его позволения. Он требовал от меня, чтобы я действовал с осторожностью, точностью, вниманием, тщанием, так что, казалось, он желал, чтобы я вел себя не только как клирик, но как монах. Действительно, в то время, когда мои сверстники бегали там и сям в свое удовольствие и имели позволение время от времени пользоваться своей свободой, я, оставаясь вечно на привязи, закутанный, подобно клирику, смотрел на толпу играющих, как существо, поставленное выше их. Даже по воскресеньям и по праздникам меня принуждали следовать такому жесткому правилу; редко давалось мне несколько минут отдохновения, и никогда я не имел целого дня, всегда одинаково подавленный тяжестью труда; мой учитель обязался учить только меня и не имел права заниматься ни с кем другим.
Каждый, видя, как он побуждает меня к труду, надеялся сначала, что такие чрезвычайные упражнения изощрят мой ум; но эта надежда скоро уменьшилась, ибо мой учитель был очень неискусен в чтении стихов и сочинении их по всем правилам. Между тем он осыпал меня почти каждый день градом пощечин и пинков, чтобы заставить силою понять то, что он никак не мог растолковать сам.
Я мучился в этих бесплодных усилиях почти 6 лет, не достигнув никаких результатов своего учения; но зато в отношении правил морали не было минуты, которой бы мой наставник не обращал в мою пользу. По части скромности, стыдливости, хороших манер он употребил весь труд, всю нежность, чтобы я проникся этими добродетелями. Только дальнейший опыт уяснил мне, в какой степени он превышал всякую меру, стараясь для моего обучения держать меня в постоянной работе. Я не буду говорить об уме ребенка, но и взрослый человек, чем его долее лишают отдыха, тем он более тупеет; чем он с большим упорством предается какому-нибудь труду, тем силы его более ослабевают от излишка работы, и чем сильнее принуждение, тем жар его скорее остывает...
Мой учитель питал ко мне гибельную дружбу, и чрезмерная его строгость достаточно обнаруживалась в несправедливых побоях, которыми он меня наделял. С другой стороны, точность, с которой он наблюдал за каждой минутой работы, превышала всякое описание. Он бил меня тем несправедливее, что, если бы у него был действительно талант к обучению, как он полагал, то я, как и всякий другой ребенок, понял бы легко каждое толковое объяснение. Но так как он выражался с трудом, то часто и сам не понимал того, что силился объяснить; вращаясь в кругу тесных и простых понятий, он не отдавал себе ясного отчета и даже не понимал, что говорил, почему совершенно напрасно вдавался в рассуждения. Действительно, его ум был до того ограничен, что, если он что дурно понял, учась в позднем возрасте, как я выше сказал, то ни за что не решался отказаться от своих прежних понятий, и если ему случалось высказать какую-нибудь глупость, то, считая себя непогрешимым, он поддерживал ее и в случае надобности защищал кулаками; но я думаю, он мог бы легко не впадать в такую ошибку...[367] ибо, как выразился один ученый, для ума, не довольно еще укрепленного наукой, нет большей славы, как говорить только о том, что знаешь, и молчать о том, чего не знаешь.
Обращаясь со мной столь жестоко только потому, что я не знал того, что было ему самому неизвестно, он должен был бы понять, как несправедливо требовать от слабого ума ребенка того, что не было в него вложено. Как умный человек с трудом может понять, а иногда и совсем не понимает, слов дурака, так и те, которые, не зная науки, утверждают, что они знают ее, и хотят еще учить других, запутывают свою речь по мере того, как они стараются сделать себя более понятными. Нет ничего труднее, как рассуждать о том, чего не знаешь: темно и для себя, темно и для того, кто слушает, так что оба остолбенеют. Все это, Господи, я говорю не для того, чтобы запятнать имя друга, столь дорогого для меня, но чтобы, каждый, читая наш труд, понял, что мы не должны выдавать другим за верное то, что существует в нашем воображении, и не должны покрывать сомнительного мраком своих догадок.
17. Между тем и в монастыре[368], принявшись с такой необузданностью страсти писать стихи, что я предпочитал эту достойную осмеяния суету всем книгам божественного Писания, я дошел наконец до того, что, увлекаемый своим легкомыслием, имел притязание подражать поэтическим трудам Овидия и буколикам[369] и хотел воспроизводить всю нежность любви в созданиях собственного воображения и в сочинениях, которые писал. Мой дух, забыв всю строгость, которой он должен подчиняться, и отбросив всякий стыд религиозной профессии монаха, так много питался обольщениями отравляющей распущенности, что я занялся только тем, чтобы в поэзии воспроизвести все то, что говорилось в наших собраниях, не обращая внимания на то, как оскорбительны были для устава нашего священного ордена все подобные упражнения. Таким образом, я был весь проникнут той страстью и так помрачен обольстительными выражениями поэтов, что многое придумывал собственным воображением; иногда эти выражения производили во мне такое волнение, что я чувствовал дрожь по всему телу. А так как мой дух был постоянно возбужден и забывал всякое воздержание, то в моих произведениях раздавались только такие звуки, какие могли быть вызваны подобным душевным настроением.
Кончилось тем, что моя страсть до того возмутила всю мою внутренность, что я иногда позволял себе непристойные слова и писал небольшие сочинения, в которых не было ни ума, ни сдержанности, ни благородных чувств... Втайне я сочинял стихи того же рода, хотя и не осмеливался показывать их всем, или показывал только людям, подобным мне. Очень часто, скрывая имя автора, я прочитывал их встречным и радовался выслушивать похвалу от тех, которые разделяли мои чувства, что препятствовало мне еще более назвать свое имя. Так как похвала не относилась к автору, то мне приходилось втайне наслаждаться плодами или скорее стыдом греха. Но, мой Отец, Ты наказал такие дела, когда того восхотел. Действительно, на меня воздвиглись несчастья по поводу этих произведений; Ты препоясал мою душу, преданную тем заблуждениям, поясом бедствий и удручил мое тело болезнями плоти. Тогда наконец меч дошел до самой души, ибо несчастие поражает самый рассудок человека.
Таким образом, с тех пор как муки греха надоумили меня, тогда я бросил свои пустые занятия; не будучи в силах оставаться праздным и покинув игру воображения, я предался духовным предметам и перешел к занятиям более полезным. Так я начал, хотя и поздно, с ревностью работать над тем, на что мне часто указывали многочисленные и превосходные писатели, а именно я обратился к комментариям Святого писания, и особенно изучал беспрестанно произведения Григория[370], в которых более нежели где-нибудь заключен ключ науки; потом я начал, по методе древних писателей, объяснять слова пророков и евангельских книг, толкуя сначала их аллегорический или нравственный смысл, а потом мистический. Более всех меня поощрял к подобным работам Ансельм[371], аббат в Беке, сделавшийся впоследствии архиепископом в Кентербери и бывший уроженцем заальпийской страны, из города Аосты; это был несравненный человек и по познаниям, и по великой святости своей жизни.