Памятники средневековой латинской литературы X-XII веков — страница 8 из 49

Было бы натяжкой выводить обострение философского интереса к диалектике непосредственно из практических нужд борьбы за инвеституру. Но тот факт, что первое в западной Европе (после одинокого усилия Эриугены) применение диалектики к богословию — беренгариевская контроверсия — точно совпадает по времени со спором об инвеституре, конечно, не случаен. Это были симптомы одного и того же духовного оживления Европы на новом историческом рубеже.

Беренгарий Турский (ок. 1010—1088), ученик Фулберта Шартрского, исходил из основного положения средневековой логики: сущность вещи (субстанция) предшествует формам ее существования (акциденциям), изменение субстанции влечет изменение акциденций, неизменность акциденций свидетельствует о неизменности субстанции. Он применил этот критерий к церковному таинству причастия — евхаристии. Получилось: так как вид и качество хлеба и вина при причастии не меняются, то и субстанция хлеба и вина не превращается в субстанцию плоти и крови Христовой, а лишь приобретает их силу, их действенность. С точки зрения церковной традиции это была ересь. Беренгарий был осужден на нескольких соборах (в первый раз в 1050, в последний раз в 1079 г.), сидел в тюрьме, отрекся, потом взял свое отречение назад как вынужденное, потом отрекся вновь и умер под покаянием; только личная приязнь Гильдебранда спасла его от более серьезного наказания. От Беренгария сохранилось лишь одно сочинение, от его оппонентов (главным из которых был Ланфранк, аббат Бека в Нормандии, потом архиепископ Кентерберийский) — около десятка; по размаху эта контроверсия несравнима с борьбой за инвеституру, но значение ее не меньше.

Дело даже не в том, что из традиционного церковного взгляда на евхаристию можно вывести схоластический «реализм», а из беренгариевского — схоластический «номинализм»; дело в том, что эта контроверсия открывала путь в науку для разума. Спор между сторонниками и противниками диалектики был прежде всего спором о границах научного познания. Именно этот вопрос был главным в беренгариевской контроверсии: противники Беренгария попрекали его тем, что он «злоупотребляет диалектическими софизмами против простоты апостольской веры» (по выражению историка Сигиберта из Жамблу). «Оставив святые авторитеты, ты ищешь прибежища в диалектике... я же предпочел бы выслушивать и отвечать на святые авторитеты, а не на диалектические тонкости», — писал Ланфранк. Беренгарий же отвечал, что довод от большинства голосов — не довод и что апеллируя к разуму, он апеллирует к богу, ибо разум и делает человека образом и подобием бога. Увлечение диалектикой и протест против нее столкнулись в эти годы так остро, как никогда раньше. Противники диалектики выдвинули из своих рядов писателя необычайной силы — это был Петр Дамиани, из свинопаса ставший знаменитым учителем, потом монахом, потом кардиналом, аскет, самобичеватель, автор экстатических стихов и молитв, отвергавший и обличавший мир и все мирское. Это ему принадлежит знаменитая сентенция о науке — служанке богословия («О всемогуществе божием»5). Ниспровергая грамматику, он предлагал просклонять, не впадая в ересь, слово «бог» во множественном числе; ниспровергая диалектику, он утверждал, что для бога не существует законов логики и законов природы, нет причин и следствий, бог может даже уничтожить прошлое и сделать бывшее небывшим. Это — предельная точка иррационализма XI в.

В этом противоборстве двух крайностей решающее слово сказал ученик Ланфранка» Ансельм Кентерберийский (1033—1109), одна из крупнейших фигур во всей истории Европы; и это было слово в пользу разума. Ансельму принадлежит формула: credo, ut intelligam, «верю, чтобы понимать» («Прослогий», I). Эти слова не следует понимать (как часто делается) как утверждение превосходства веры над разумом. «Вера» для Ансельма — не метод познания, противоположный разуму, а степень познания, предшествующая разуму: та непосредственная убежденность в достоверности фактов, без которой бесплодны всякие логические операции над фактами (другое дело — что для Ансельма, как для всякого средневекового человека, и евангельские чудеса и повседневные явления одинаково были «фактами»). Диалектики претили ему тем, что принуждали своими софизмами к выводам, противоречившим непосредственному жизненному и душевному опыту; иррационалисты — тем, что принуждали в своем протесте против выводов отказываться и от самих исходных данных непосредственного душевного опыта. Мир Ансельма — это не воздушный замок диалектических построений, красивый и стройный, но пустой и безжизненный, это и не страшный мир Петра Дамиани, в котором царит лишь неисповедимый божий произвол. Это гармоничный мир, органической частицей которого является человек, и поэтому мир живой, доступный и понятный во всех проявлениях. Чтобы показать, что этот мир открыт для человеческого разума до предельных его высот и глубин, Ансельм предпринимает свои знаменитые доказательства бытия божьего, все исходящие только из непосредственного душевного опыта. Так как психологически невозможно представить себе бесконечность, то необходимо должен существовать конечный предел блага, бытия, совершенства, всеохватности; это и есть бог. Понятно, что при таком отношении к миру и разуму Ансельм не нуждается в библейских и святоотеческих авторитетах для опоры своих мнений: ему достаточно смотреть в свою душу и давать себе отчет о своем душевном опыте. Его сочинения приобретают вид духовных медитаций, в которых через раскрытие личного достигается всеобщее. Образцом Ансельма здесь был только Августин, а сам Ансельм стал образцом — и обычно недостижимым образцом — для лучших писателей и мыслителей XII—XIII вв. В истории средневекового мышления это был переворот огромной важности.

Мировоззрение Ансельма снимало на новом уровне то вечное противоречие античного и христианского духовного идеала, которое так мучило в этот критический век европейскую культуру. Целиком основанное на приятии мира, оно открывало ворота для средневекового гуманизма — «возрождения XII века». Первые проявления этой новой культурной эпохи заметны уже в поколении Ансельма. Очагами нового «возрождения» были, во-первых, Монтекассино и, во-вторых, луарская область — Анжер, Тур, Манс.

В Монтекассино в 1070—1080-х годах после долгого культурного упадка вновь вспыхивает вкус к античному стилю и античному стиху в самых лучших его образцах: монтекассинский поэт Альфан пишет гимны святым и оды современникам горацианскими размерами, монтекассинские прозаики вырабатывают нормы прозаического ритма (по образцу античных ораторов), чтобы постепенно это тонкое украшение вытеснило из прозы более грубое украшение — рифму. Однако здесь непримиренность античного идеала формы и христианского идеала содержания еще чувствуется, мирские темы избегаются, дышит дух соседнего григорианского Рима.

В луарской области, вдали от центра борьбы между империей и Римом, эта напряженность исчезает. Здесь трудятся поэты Хильдеберт, Бальдерик, Марбод, правовед-канонист Ивон Шартрский, историк крестового похода Гвиберт Ножанский; здесь недалеко аббатство Бек и архиепископство Кентерберийское, где живет и пишет сам Ансельм. Здесь приятие мира совершается уже без ограничений, здесь Марбод любуется в стихах красотами весны, Бальдерик — роскошной утварью и светским обхождением, Хильдеберт — древним величием Рима; в Монтекассино эти темы были бы немыслимы. Там красота ценится лишь постольку, поскольку она облекает христианское содержание; здесь красота ценится сама по себе, ибо она тоже есть частица божьего мира и восприятие ее поселяет гармонию в душе человека. И Альфан и Бальдерик с одинаковым вкусом умеют воспевать роскошь построек и убранства, но Альфану нужно, чтобы это было убранство божьей обители — Монтекассинского монастыря, а для Бальдерика прекрасно и убранство покоев блуаской графини. И Альфан и Бальдерик с одинаковым изяществом и пафосом пишут скорбные элегии в дистихах, но у первого это излияние скорбной души перед Христом, а у второго — излияние сосланного Овидия перед Флором. Мирская тематка не противопоставляется христианской у луарских поэтов. Она сливается с ней в общем эстетическом подходе: Хильдеберт с одинаковой заботой отделывает и гимн Троице, ставший одним из знаменитейших образцов латинской христианской лирики, и эпиграмму о слуге и хозяйской, жене, долго считавшуюся произведением самого Марциала. Гармонический божий мир, на его лоне — ученое светское общество, в котором каждый обходителен в поступках, проницателен в мыслях, изящен в словах, — и все это во славу божию: таков идеал начинающегося «возрождения XII в.», идеал, выношенный духовным сословием Европы с его латинской словесностью и затем переданный им рыцарскому сословию с его новоязычной словесностью.

Именно здесь пролегает граница между подготовкой «возрождения», совершаемой на исходе XI в. и собственно «возрождением», приходящимся на XII в. Историческим событием, отмечающим этот рубеж, был крестовый поход 1096—1099 гг. — первый и важнейший из крестовых походов. Именно крестовые походы дали толчок возвышению рыцарства, дали толчок возвышению бюргерства, а вместе с этим — подъему новоязычной словесности, а вместе с этим — подъему светской стихии в европейской культуре рядом с религиозной стихией. Положение латинской литературы в Европе разом меняется. XII век — это для нее уже новый исторический период.

«Кембриджские песни»

«Кембриджские песни» открывают этот раздел не потому, что они хронологически самые ранние из произведений этого раздела. Они имеют на это право скорее потому, что образуют наиболее органически связующее звено между двумя периодами средневековой латинской литературы — предшествующим, каролингским, монастырским, и последующим, оттоновским, придворным и епископским. Это — предельная точка сближения книжной поэзии с народной поэзией; образы и темы народной поэзии облекаются здесь в языковые и стиховые формы книжной, религиозной поэзии. Дальше этого взаимное оплодотворение двух культурных стихий раннесредневековой Европы не могло идти: должно было наступить, с одной стороны, новое самоопределение литературы на латинском языке, а с другой стороны, становление литературы на народных языках, что и произошло в X—XI вв.

«Кембриджские песни» — условное заглавие антологии 50 стихотворений, сохранившейся в рукописном сборнике XI в., ныне хранящемся в Кембридже. Антология была составлена неизвестным любителем (несомненно, духовного звания) из стихотворений разного времени — самое раннее откликается на смерть герцога Генриха в 948 г., самое позднее — на смерть императора Конрада II в 1039 г. — и происходивших из разных стран Европы: можно различить стихотворения германского, французского, итальянского происхождения. Антологии такого рода, по-видимому, имели в это время уже довольно широкое хождение: в одной сатире Амарция (ок. 1050 г.) рассказывается, как богач приглашает к себе жонглера (jocator), и тот развлекает его песнями о швабе, одурачившем жену, о Пифагоре и о соловье — три песни на эти темы находятся и в Кембриджской рукописи. Местом составления антологии была, по-видимому, рейнско-мозельская область — место наиболее близкого соприкосновения германской и романской культур. В рейнской области жил и Амарций.

Антология составлена из стихотворений разного содержания, но в расположении их заметен известный план. В начале помещены стихи религиозного содержания (в том числе, отрывки из Венанция Фортуната и Храбана Мавра); затем — стихи на придворные темы (плач о смерти герцога Генриха, в котором чередуются полустишия на латинском и на немецком языках; «Песнь об Оттонах», приводимая ниже; стихи, посвященные Генриху II, Конраду II, Генриху III, кельнскому и трирскому архиепископам; одно из стихотворений, на выздоровление королевы от болезни, быть может, принадлежит какой-нибудь ученой придворной даме); затем — стихотворные новеллы и анекдоты (из них ниже переведены «Снежный ребенок» и «Лжец»); затем — стихи о весне и любви (из них переведены «Весенние вздохи девушки» и «Приглашение подруге»), стихи дидактического содержания, и наконец — несколько отрывков из античных поэтов, преимущественно патетического склада (из «Энеиды» и «Фиваиды»).

Из этого обзора видно, что социальная среда, в которой возникли эти стихи, также различна: церковная, дружинная (в «Песни об Оттонах»), придворная (сохранилось письмо учителя вормсской соборной школы Эбона к Генриху III о том, что он собирает для короля «напевы»; быть может, наша антология имеет отношение к этому собранию), мирская (в анекдотах и любовных песнях). Предтечами этих стихов можно считать те «каролингские ритмы», которыми заканчивался предыдущий сборник памятников латинской средневековой литературы. Но «каролингские ритмы» писались самыми простыми стихотворными размерами, а наши стихотворения облечены в сложную форму секвенций («Песнь об Оттонах», «Снежный ребенок», «Лжец») или в метры амброзианских гимнов («Весенние вздохи девушки», «Приглашение подруге»). Контраст традиционно-церковной поэтической формы и заведомо мирской тематики представляет собой главное своеобразие поэтики этих песен. Язык их прост, за исключением некоторых произведений, нарочито щеголяющих ученостью («Стих о Пифагоре»). В «Песни об Оттонах» заметен налет вергилианского стиля.

Главной новостью в содержании этих песен является любовная тематика. В произведениях каролингской, монастырской эпохи она, как мы помним, начисто отсутствовала. Здесь она появляется впервые, и не без сопротивления: несколько стихотворений нашей рукописи тщательно вымараны кем-то из ее средневековых читателей (по обрывкам слов видно, что это тоже были любовные стихи), пострадала и одна строфа в переведенном ниже «Приглашении подруге». Источник этой тематики — конечно, народная поэзия; характерно, что одно стихотворение даже написано от лица женщины, хотя автором его почти заведомо был мужчина-монах, лишь перелагавший на свой литературный латинский язык смолоду запомнившуюся народную женскую песню. Большинство этих стихотворений о весне и любви, по-видимому, не немецкого, а французского происхождения; одно из них, «Стих о соловье», приписывается самому Фулберту Шартрскому. Несколько особняком стоит послание «К мальчику», происходящее из Италии (упоминание «Тезида», реки Адидже) и сочетающее громоздкие ученые образы с эротической пряностью обращения мужчины к мужчине — может быть, учителя к ученику.

Рядом с этим стихотворением, самым «нечестивым» в нашем цикле, в одной из рукописей находится другое стихотворение, самое благочестивое в нашем цикле — гимн Риму на праздник Петра и Павла, написанный, по-видимому, от лица подходящих к Риму паломников, сочиненный тоже в Италии, тем же размером и, по всей вероятности, тем же автором, что и послание «К мальчику». Оно не вошло в антологию «Кембриджских песен», но мы помещаем его в виде приложения к ним. Так, стихами об Оттонах начинается и стихами о Риме заканчивается этот стихотворный цикл, открывающий серию памятников литературы X—XI вв. — «литературы между империей и папством».

ПЕСНЬ ОБ ОТТОНАХ

(напев Оттонов)

1. Оттон, славный кесарь, в честь коего

Названа эта песня «Оттоновой»,

Как-то ночью спал спокойно, отдыхая,

Как вдруг вспыхнул

Его дворец

Жарким полымем.

Слуги стоят в страхе, уснувшего

Не решаясь коснуться, и в звонкие

Струны разом ударяют во спасенье,

Возвещая:

«Восстань, Оттон!» —

Песнь Оттонову.

2. Восстал наш кесарь, неся надежду ближним,

И без страха пошел врагам навстречу,

Ибо приходят вести: злые венгры

На него войною ополчились[1].

На речном бреге военным стали станом;

Грады, замки, села лежат во прахе;

Сын о матери плачет, мать о сыне,

Из края родного во изгнаньи.

3. Молвил Оттон кесарь: «Знать, меня ленивцем

Мнят парфяне[2] за то, что долго медлю?

Миг промедления множит избиения —

Отбросьте же робость и за мною

Встречу злым парфянам поспешите!»

Молвил герцог Конрад[3], из всех самый храбрый:

«Да погибнет всяк, кто убоится!

Руки к оружию — враг уже поблизости:

Сам я вскину знамя, и клинок мой

Первым вражьей кровью обагрится!»

4. Все пылают волей к бою,

Мечи в руки, рвутся в битву,

Вьются знамена, трубят трубы,

Крик несется к небу, и воины

Сотнями несутся на тысячи.

Бьются насмерть, редкий дрогнет,

Франки ломят, венгры — в бегство,

Трупы горою прудят реку,

Лех, от крови красен, к Дунай-реке

Весть несет о славном сражении.

5. С малым войском разбив парфян,

Многократный победитель,

К общему горю опочил он,

Имя, царство, славу

Сыну милому завещавши.

Оттон юный за ним следом

Государил многи лета,

Кесарь справедливый, кроткий, сильный,

В едином лишь меньший —

Победителем был он реже.

6. Но его же славный отпрыск,

Оттон, краса юношества,

Был и отважен, был и удачлив:

Даже тех, кто был мечу его недоступен,

Слава его имени побеждала.

В войне храбрый, в мире мощный,

Ко всем он был милостивым;

И, торжествуя в войне и мире,

Всех, кто скуден был и бедствовал, призревал он,

Прослыв отцом истинным неимущих.

7. На том кончим песню, да не упрекнут нас,

Что дар наш убогий доблести Оттонов

Сверх меры принизил,

Между тем как оных подстать лишь Марону

Славословить[4].

СНЕЖНЫЙ РЕБЕНОК

(напев Либонов)

1. Послушайте, люди добрые,

Забавное приключение,

Как некий шваб был женщиной,

А после швабом женщина

Обмануты.

Из Констанца шваб помянутый

В заморские отплывал края

На корабле с товарами,

Оставив здесь жену свою,

Распутную.

2. Едва гребцы в открытое вышли море,

Как страшная нагрянула с неба буря:

Море буйствует, вихри вихрятся,

Вскипает хлябь;

И по многом скитании выносят гонимого

Южные ветры на берег далекий.

А между тем жена не теряла часа:

Являются шуты, молодые люди,

Тотчас приняты, с лаской встречены,

А муж забыт;

В ту же ночь забеременев, рождает распутница

В должные сроки недолжное чадо.

3. Два года уж миновало;

Возвращается муж заморский.

Навстречу бежит супруга,

Ведя с собою ребеночка.

Поцеловавшись, муж вопрошает:

«От кого младенец без меня родился?

Скажи, не то худо тебе будет!»

Она же, страшась супруга,

Измыслила такую хитрость:

«Мой милый, — она сказала, —

Пошла я в горы альпийские,

Мне пить хотелось, глотнула я снегу,

И с этого снегу тяжела я стала,

И ах, на срам родила ребенка».

4. Пять лет или боле с тех пор миновало,

Шваб неугомонный вновь наладил весла,

Починил корабль свой, поднял парус,

А младенца, от снега рожденного,

Взял с собою.

Переехав море, он выводит сына

И продает в рабство за большие деньги.

Получил сто фунтов и с прибытком

От продажи такого невольника

Воротился.

5. И с порога дома говорит супруге:

«Горе, жена моя, горе, голубушка,

Сына потеряли мы,

Которого и я, и ты

Так любили.

Поднялася буря, и жестокий ветер

В жаркие заводи угнал нас, измученных,

Все от зноя маялись,

А сын-то наш, а снежный наш

Весь растаял».

6. Так неверную жену-изменницу

Проучил он:

Так обман обманул обман,

Ибо тот, кого снег родил,

От палящего солнца впрямь

Должен таять.

ЛЖЕЦ

(напев Флоров)

1. Начну-ка я песню плутовскую,

Для мальчиков к радости великой;

Пусть, слушая мой напев лукавый,

За ними и взрослые смеются.

2. У царя была царевна,

И прекрасна, и разумна;

Женихов ей ожидая,

Царь такое дал условье:

Кто найдется лжец великий,

До того во лжи искусный,

Что сам царь признает это, —

Тот и станет ей супругом.

3. Шваб, узнав условие,

Молвил, не колеблясь:

«Шел однажды с луком

Один я на охоту

И, разя за зверем зверя,

Поразил стрелой и зайца,

Брюхо выпотрошил, шкуру

Снял, и голову отрезал.

Только зайца голову

За уши я поднял —

Вылились из уха

С полсотни ведер меду,

Из другого же из уха

Ровно столько же гороху.

Распластал я шкуру зайца,

Закатал туда добычу,

А под хвостиком зайчачьим

Вдруг нашел письмо царево,

4. В котором ты в рабство мне отдался!»

«Лжешь! — крикнул царь, — и лжет твоя находка!»

Вот так-то шваб, ловкой этой ложью

Поддев царя, стал царевым зятем.

СТИХ О МОНАХЕ ИОАННЕ

1. Уча деянья отчие,

Прочел смешную притчу я;

Ее я вам поведаю

Стихами так, как следует.

2. Жил-был в далеком времени

Мних, Иоанн по имени;

Он росту был невзрачного,

Но нрава непорочного.

3. Сказал он другу ближнему,

С которым жил он в хижине:

«Хочу, как Божий ангел, жить —

Не есть, не пить и наг ходить!»

4. «Одумайся, — ответил друг, —

И не берись за дело вдруг —

Не то, боюсь, раскаешься

И сам потом измаешься».

5. А Иоанн: «Для робких нет

Ни поражений, ни побед!»

Сказал и, голоден и наг,

Пустыни в глубь направил шаг.

6. Семь дней тоску голодную

Питал он пищей скудною,

Но тщетны все усилия —

И вновь бредет он в келию.

7. Его товарищ в келье той

Сидит за дверью замкнутой;

И гость изнемогающий

«Открой!» — зовет товарища.

8. «Я Иоанн, твой верный брат,

Пришел, увы, к тебе назад:

Под прежний кров меня впусти,

Не откажи мне в милости.

9. А тот, не открывая дверь:

«Мой брат средь ангелов теперь,

Он в небе обретается,

Он в крове не нуждается».

10. Всю ночь под дверью пролежав,

Всю ночь от стужи продрожав,

За казнью добровольною

Он принял казнь невольную.

11. Лишь поутру подвижнику

Открыла двери хижинка;

Попреки друга слушая,

Он мыслит лишь о кушанье.

12. Благодарит раскаянно

И Бога и хозяина,

И к очагу становится,

Где снедь уже готовится.

13. Вот так-то понял Иоанн, —

Удел ему от Бога дан

Не ангела небесного,

А мужа благочестного.

ВЕСЕННИЕ ВЗДОХИ ДЕВУШКИ

1. Зефиры веют нежные,

Восходит солнце теплое,

Земля раскрыла грудь свою

И дышит вешней сладостью.

2. Одета багряницею,

Весна идет царицею,

Луга цветами сеяны,

Леса листвою зелены.

3. Повсюду птицы гнезда вьют,

А звери гнезда делают,

И сквозь листву древесную

Несется песнь чудесная,

4. Все вижу я, все слышу я,

Но, ах, полна душа моя

Не радостью живительной,

А горестью томительной.

5. Сижу я здесь совсем одна,

От мыслей тягостных бледна,

Ни света нет очам моим,

Ни пенья нет ушам моим.

6. Весна всемилосердная,

Услышь и пожалей меня —

Среди цветов, листов и трав

Моя душа скорбит, устав.

ПРИГЛАШЕНИЕ ПОДРУГЕ

1. Приди, подружка милая,

Приди, моя желанная,

Тебя ждет ложница моя,

Где все есть для веселия.

2. Ковры повсюду постланы,

Сиденья приготовлены,

Цветы везде рассыпаны,

С травой душистой смешаны.

3. А вот тебе и стол накрыт

И всеми яствами покрыт,

Вино чистейшее блестит,

И все здесь душу веселит.

4. Звенят звуки прелестные,

Играют флейты звонкие,

И в лад певцы ученые

Заводят песни складные.

5. Смычок струны касается,

С музыкой песнь сливается.

И слуги появляются,

И кубки наполняются.

6. «Пошла гулять я в темный лес,

Пошла искать укромных мест,

Претят мне толпы шумные

И стогны многолюдные.

7. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

8. Мне в радость не богатый пир,

А в радость мне беседы мир,

Не пышных яств обилие,

А лишь сердечность милая».

9. Нам есть, чем душу радовать,

Зачем же нам откладывать?

Ведь рано или поздно ведь

С тобой нам праздник праздновать!

10. Приди, сестрица милая,

Люблю тебя всем сердцем я,

Приди же, свет моих очей,

Приди, душа души моей!

К МАЛЬЧИКУ

1. Отрок, подобие прекрасной Венеры,

Всей чистоты людской затмивший примеры,

Бог да хранит тебя, Бог истинной веры,

Создавший землю, хлябь и звездные сферы!

Пусть не грозят тебе воры-лицемеры,

Пусть Клото выпрядет нить твою без меры!

2. «Храните отрока!» — молю не для вида,

А с сердцем искренним трех сестер Аида,

Клото, Атропу и ту, что Лахезида.

Будь тебе помощью Нептун и Фетида,

Когда ты пустишься по волнам Тезида [5].

Ах, уплываешь ты, горька мне обида:

Как буду жить, тебя потеряв из вида?

3. Кость материнская, земные каменья

Были материей людского творенья[6].

Ах, не из них ли ты создан в день созданья,

Кого и слезные не тронут рыданья?

Без олененочка томлюся, как лань, я,

А ты лишь высмеешь все мои стенанья.

ПриложениеПОХВАЛА РИМУ

1. О Рим, столица ты мира великая,

Все города земли превосходящая,

Кровью святых мужей вся обагренная.

Кринами чистых дев вся убеленная:

Неумолкаемо нами хвалимая,

Славься, во все века благословенная!

2. Петр, о вратарь небес многовластительный,

Слушай прошения наши внимательно!

Все дважды шесть колен судя рачительно,

Ты отнесися к ним доброжелательно:

Всем, кто на суд к тебе шел своевременно,

Свой приговор скажи ты сострадательно.

3. Павел, о внемли всем нашим молениям:

Всех любомудров ты сверг своим рвением.

В доме всевышнего ставший рачителем,

Ты ублажи всех нас Божеским яствием:

Вечной премудрости полный учением

Полни и нас всегда всем своим знанием.

Ратхер Веронский