(491–518 гг.)
Христодор, происходивший из египетского города Копта, писал в царствование Анастасия. Его эпические поэмы (в том числе одна на христианский сюжет) утеряны. В Палатинской антологии под его именем приводятся две маловыразительные надгробные эпиграммы (VII, 697–698) и занимающий всю II книгу антологии экфрасис, описывающий в 408 гекзаметрах 88 статуй богов, героев, а также философов, поэтов и государственных мужей как Греции, так и Рима. Жанр экфрасиса, получивший развитие еще во времена второй софистики, пользовался большим распространением в ранневизантийской поэзии (например, Агафий — «На изображение архангела Михаила»; Павел Силенциарий — «Освещение купола храма св. Софии»).
Описание изваяний в общественном гимнасии, который именуется «Зевксипповым»[202](отрывки)
Первым стоял Деифоб, на алтарь стопы опирая,
В медных доспехах, отвагой кипя, дерзновенный воитель!
Так он в троянскую ночь у дверей пылавшего дома
Некогда встал, Менелаю оружием вход заградивши.
В точности был он подобен идущему; верно художник
Сгорбленный злостью хребет изваять сумел под доспехом, —
Ярое бешенство боя! Глаза исподлобья взирали,
Будто следили с опаской движенья врагов подступавших;
Щит округленный он шуйцей вперед выставлял, а десницей
Меч высоко воздымал, и рвалась рука изваянья
Плоть врага растерзать, беспощадным железом пронзая, —
Если бы только природа движенье дозволила меди!
Был там и муж Кекропид, громоблещущей речи искусством
Дивный Эсхин. Округленные щеки под мягкой брадою
В складки стянулись, как будто стоял он на площади шумной,
Яростным спором волнуем, вития! Поодаль виднелся
Сам Аристотель, премудрости вождь. Покоясь, стоял он,
Руки перстами сплетя; однако и в меди безмолвной
Мысль не утихла его, но, мнилось, в труде неустанном
Вечным раздумьем была занята. Ланиты втянулись,
Время усилий ума многодумного взору являя,
А проницательный взор обличал высокую мудрость.
Звонкоголосый меж ними вития блистал Пеанийский[203],
Мудрый родитель речей громкозвучных, во граде афинян
Некогда пламень возжегший властительного Убежденья.
Не был облик спокойным: чело омрачала забота,
В сердце разумном глубокие думы чредой обращались,
Словно сбирал он в уме грозу на главы эматийцев.
Скоро, скоро от уст понесутся гневные речи
И зазвучит бездыханная медь!.. Но нет, — нерушимо
Строгой печатью немые уста сомкнуло искусство.
Анаксимен многоумный стоял между них, обращая
В духе своем многосложный узор божественной мысли.
Зрелся меж них и Калхант Фесторид, премудрый провидец:
Мнилось, грядущее было пред зраком его, но молчал он,
Тайной предведенья кроя, — скорбя ли по рати ахейской,
Или страшась за царя многозлатной, великой Микены.
Звонкоголосая Сапфо, пчела Пиерид, восседала,
Тихо покоясь, но в сердце слагала лесбийская дева
Сладкозвучную песнь, и музы ей ум обуяли.
Подле Киприда виднелась, и дивно по блещущей меди
Сладкая нега была разлита. Обнажилися перси,
Но округленные бедра скрывались под ризой просторной,
И на главе золотая повязка кудри стянула.
Зрел я меж них Клиниада: сей муж среди всех выдавался
Прелестью дивной; пленительный блеск озарял изваянье.
Был он таков, как в прославленном граде аттическом древле
Мудрости дивной советы творил средь мужей кекропийских.
Хрис недалече стоял, Аполлонов служитель, десницей
Скиптр держа золотой, на главе же почтенной имея
Светлый Фебов венец: выдавался он ростом огромным,
Древнему роду мужей присущим. Просителем, мнится,
Он пред Атридом стоял. Глубоко брада опустилась,
А по плечам разлилось несплетенных кудрей изобилье.
Юлий Кесарь блистал поодаль, что некогда дивным
Множеством вражьих щитов украсил Рим велелепно.
Он подымал на плечах убор грозноокой эгиды,
В крепкой же длани перун потрясал, веселясь несказанно,
«Зевсом вторым» нареченный устами племен авсонийских[204].
Был там и Гермафродит изящный обличьем, — ни мужа
Вид, ни жены, но двоякий. Его от Гермеса родила
(знаешь и сам ты, пожалуй) Киприда о персях прекрасных.
Словно у девы, набухшие груди круглились четою,
Но в остальном он подобился облику мужеской плоти,
Той и другой красоты обоюдную прелесть являя.
Неизреченные тайны латинской музы безмолвно
В духе своем созерцал Апулей, италийской сирены
Дивный питомец, вскормленный для оргий премудрости тайной.
Был там и легкий Гермес о жезле золотом, и десницей
Он на стопе укреплял окрыленной плесницы завязки,
В путь устремиться готовясь: уже изогнул он для бега
Быструю правую ногу; слегка опершись о колено
Левой рукой, он зрак устремлял к беспредельному небу,
Словно внимал с прилежаньем родителя властному слову.
Одушевленная медь Гомера являла, и не был
Облик ни мысли лишен, ни разума — речи единой
Недоставало ему. Чудеса явило искусство!
Подлинно бог потрудился над хитроизваянным ликом.
В сердце мысль обращая, не в силах поверить я, будто
Смертный искусник сей труд созидал, хлопоча перед горном:
Нет, — но Паллада сама, миогоумная, мудрой рукою
Облик знакомый смогла повторить: ведь она обитала
Некогда в этой груди, воспевая дивные песни,
Так он стоял, мой отец, Аполлону в певцах сопредельный,
Муж богоравный, Гомер, старцу подобился видом
Дряхлым. Но в нем и самая старость сияла отрадой,
Дивно его увенчав и украсив святым благолепьем,
Важным и кротким, любовь и почтение сердцу внушавшим.
Локон седой и извитый бежал по вые склоненной,
Подле ушей ниспадал, разветвлялся в хитрых блужданьях;
Книзу свободно легли, просторно лик обрамляя,
Мягкоизвитой брады завитки, и она не сужалась
Остро, но вольно лилась, велелепным украсив убором
Персей его наготу и усладу почтенного лика.
Было открытым чело, и сиял на челе обнаженном
Ум, назиданий благих исполненный. Брови вздымались,
И не напрасно подъятыми их изваяло искусство
Зоркое: свет был отъят у четы очей сиротевшей.
Все же он не был подобен слепцу убогому видом:
Прелесть и в зраке померкшем жила. Не без умысла, мнится,
В нем очевидным явило художество нашему взору
Мудрости свет неугасный, в разумном сердце сиявший.
Впалыми чуть приметно содеяла старость ланиты,
В складки стянув, — но на них, украшая облик почтенный,
Строгая важность почила и милые с нею Хариты.
Подле божественных уст Пиерийские[205] пчелы витали,
Словно вкруг сот медоносных. Меж тем, десную и шуйцу
Он от обеих сторон простирал, опираясь на посох,
Словно при жизни, и чутко склонял со вниманием ухо:
Мнилось, призыв Аполлона заслышал певец издалече
Или кого из сестер Пиерид. Но дух сокровенным
Был помышлением занят, и ум извлекал непрестанно
Из потаенных святилищ плоды многохитростной мысли,
Браням слагая хвалу, Пиерийской сирены напевы.
Был там и муж богоравный, великая слава эфесян,
Древний мудрец Гераклит, что некогда первым о жалкой
Доле смертного рода пролил сострадательно слезы.
Разумом дивный Кратин изваяньем меж них красовался:
На властодержцев афинских, коварных душою мздолюбцев,
Некогда он ополчился грозой в сокрушительных ямбах.
Дал он комедии славу, шутливую музу возвысив.
Подле стоял и Менандр, что в Афинах, прекрасных устройством,
Некогда ярко сиял, как звезда комедии новой.
Часто он девичью страсть выводил и лукавые тайны,
Буйство любви и невинности кражу без брака и свадьбы;
Много он ямбов родил на служение милым харитам,
Прелесть украшенной речи с любовной усладой сливая.
Вождь Авсонийский, Помпей, похвалялся славной добычей
Он побежденных исавров, отваге его уступивших:
Груду мечей исаврийских[206] пятой попирал он, ликуя,
Ибо согнул под рабский ярем строптивую выю
Тавра[207], смиренного крепкой петлей и тенетами Ники.
Светом явился сей муж человекам! А славное семя
Роду царя Анастасия, равного богу, началом Было.
Сие несомненным явил нам царь непорочный,
Ратью своей усмирив племена земли исаврийской.
Милый земле авсонийской, напев воздымающий лебедь,
Дышащий сладостной песнью Вергилий меж них красовался,
В коем второго Гомера вскормило латинское слово.