Памятники византийской литературы IV-IX веков — страница 20 из 37

(VI в.)

Эпиграмма, появившаяся как литературный жанр в IV в. до н. э., на закате античной культуры, в VI в. н. э. достигает последнего расцвета, который связывается с именами Павла Силенциария и Агафия.

Биографические сведения об Агафии довольно скудны, источником их служат его собственные произведения.

Он родился в городе Мирине (теперь Сандарлык) в Малой Азии. Вскоре отец его, ритор Мемноний, переселился с семьей в Константинополь. Среднее образование Агафий завершал в Александрии, где его застало землетрясение 554 г. Это позволяет предположить, что родился он в 536–537 гг. Агафий стал очевидцем еще одного землетрясения — константинопольского, в 557 г., что указывает на его возвращение в столицу, где он еще не менее 4-х лет занимался изучением законов, стал юристом. По своему положению, по дружеским связям (с Павлом Силенциарием, императорским секретарем Евтихианом), по литературным и научным занятиям и интересам Агафий может быть отнесен к верхушке византийской интеллигенции.

Адвокатура приносила ему доходы, достаточные для того, чтобы заботиться о благоустройстве родного города, где благодарные сограждане воздвигли статую в честь его отца, брата и его самого.

После смерти императора Юстиниана (565 г.) Агафий решил сохранить для потомков великие исторические события своего времени и продолжить «Историю войн» Прокопия, только в отличие от последнего стал излагать события в хронологическом порядке.

Принимаясь за исторический труд, Агафий должен был основательно пополнить свои знания в области истории и философии, собрать много исторического материала, так что собственно писать он стал, как предполагают, не ранее 570 г. Как и многие другие историки, Агафий обвиняет в пристрастности своих предшественников и заявляет, что сам он не намерен «насиловать историю и прикрашивать случившееся» («О царствовании Юстиниана», гл. 5).

Действительно, описывая современные ему события («О царствовании Юстиниана» охватывает период от 552 до 558 г.), Агафий не довольствуется собственными воспоминаниями или слухами, но использует показания очевидцев, письма, официальные документы, историографические источники, как греческие, так и персидские, проверяет их и сопоставляет ради выявления истины. Он проявляет исключительную эрудицию и добросовестность. Ни одни критик не мог упрекнуть его в неправильности приводимых сведений, необоснованности замечаний.

Литературная форма научного сочинения не безразлична Агафию. Его принцип — «соединять муз с харитами». Он подражает Фукидиду, вставляя длинные речи героев, приводя письма и документы, цитируя античных писателей. Повествование несколько растянуто, вставлено много эпизодов, отступлений этнографического и географического содержания.

В своих воззрениях Агафий склоняется к скептицизму, воздерживаясь от суждений о причинах явлений природы и в религиозных вопросах, не чужда ему и этика Эпикура.

Представление его о божестве весьма расплывчато; у него наблюдается довольно безразличное отношение к христианству, смешение христианских и языческих элементов.

Он полон римского патриотизма. Сторонник завоевательной политики Юстиниана, он считает, что его время лучше всех предыдущих эпох; его современники — полководцы, ученые, писатели ничуть не ниже героев античности. Интерес к такой актуальной экономической проблеме VI в., как производство шелка и культура шелковичного червя, дотоле в Европе неизвестного, выразился в том, что в схолиях к Павсанию, написанных Агафием в числе других мелких прозаических сочинений, упоминаемых Свидой, много места уделяется опровержению того, что думали о шелковичных червях (серах) греки во II в.

Агафий был человек разносторонне образованный, отсюда его прозвище — Схоластик. Помимо юридических и исторических познаний, он обладал еще и незаурядным поэтическим дарованием. Был он и редактором-составителем одного из сборников эпиграмм. Причем и здесь проявился его интерес к современности: в свой сборник он включил только свои собственные эпиграммы и эпиграммы новых (современных ему) поэтов, еще нигде не издававшиеся. В этом, а также в том, что эпиграммы расположены в его сборнике не в алфавитном порядке, как у прежних составителей, а по содержанию, будучи разделены на 7 книг в зависимости от их тематики, и состояло новаторство Агафия. Каждый автор представлен небольшим количеством эпиграмм («сколько надо для пробы»), а внутри тематических книг авторы шли в определенном порядке, так что две эпиграммы одного автора никогда не стояли рядом. Отсюда и заглавие сборника: «Цикл эпиграмм» (κύκλος τών επιγραμμάτων). Ему было предпослано длинное, вычурно написанное вступление, в котором Агафий излагал свои принципы составления сборника, названного им «пиршеством роскошных и разнообразных слов» (себя же он сравнивает с поваром), и указывал его задачу: спасти от забвенья эти эпиграммы, которые неизбежно затеряются среди, книг, если не будут собраны в одно целое.

Вторая часть этого вступления к «Циклу», непохожая по форме на первую (в отличие от нее она написана гекзаметром), тематически близка к его историческому труду, но написана в тоне панегирика Юстиниану (в «Царствовании» Агафий отзывается о нем сдержаннее). Эти соображения позволяют сделать некоторые выводы относительно даты составления «Цикла». Он должен был появиться еще при жизни Юстиниана, т. е. до 565 г., но после заключения мира с персами в Лазике (т. е. после 562 г.), так как там говорится об окончании войны во всех «владениях мудрого царя» от Геркулесовых столпов и до Инда. В то же время у Агафии зародилась мысль написать историю последних войн Юстиниана (круг вопросов, затрагиваемых в этих Двух Произведениях, одинаков), но приступил он к написанию позднее. Все пять написанных Агафием книг «Царствования» сохранились, а «Цикл» был утерян, и 108 эпиграмм Агафия так же, как и эпиграммы других авторов, дошли до нас только благодаря более поздним сборникам: Константина Кефалы (X в.), известному теперь под названием Палатинская антология, и Максима Плануда (XIV в), сохранившим тематический принцип Агафия.

Помимо эпиграмм, еще в юности Агафий, которому, как он сам признается, «нравилась сладость тонкой поэтической речи», сочинил ряд коротких стихотворений в гекзаметрах любовного и мифологического содержания, под общим названием «Δαφνικά» (из 9 книг). Из них в Палатинской антологии сохранилось только два, так что литературное наследие Агафия известно далеко не в полном объеме. Умер он в возрасте около 46 лет. Дату смерти удается определить только по событиям, упоминаемым в «Царствовании Юстиниана» — это приблизительно начало 582 г.

Эпиграммы[262]

Книга V[263]

220

Возраст тебя усмирил, притуплено жало желанья,

Помня про жар и про страсть юных умчавшихся лет,

Должен ты был бы понять печаль и томление девы,

О, Клеобул, ты отцом нежным считался ее!

Ныне врагом перед ней стоишь оскорбленным и злобным,

Видя любовников двух, слившихся в тело одно.

О, не лишай же любовь ни часа ее, и ни права,

И не позорь этих кос ревности ярым ножом!

222
На Ариадну — трагическую актрису и кифаристку

Дева кифару взяла и коснулась с изяществом музы

Струн, и подумал я: впрямь, то — Терпсихора сама.

А на подмостках, когда лишь трагически голос понизит,

Все Мельпомены глагол слышат, оцепенев.

Если ж, как древле, свой суд на Иде Парис повторил бы,

То уступила бы лавр Пафия[264] деве моей.

Но замолчу, чтобы Вакх ничего не проведал об этом,

Не пожелал бы любви он Ариадны[265] тогда.

263

Не оплывай, мой ночник, ведь нагар предвещает беду мне[266], —

Дождь помешает прийти снова ко мне жениху.

К Пафии — зависть твоя. Вспомни быль о Геро и Леандре[267],

О, позабыть бы конец!.. Больше не думать о том!..

Видно Гефеста[268] рабом ты становишься, но на Киприду

Гневаясь, ревность его только ты вводишь в обман.

276

Это, невеста, прими от меня покрывало. Взгляни, как

Золотом блещет оно, чудным узором своим.

Волосы им ты прикрой, иль накинь на белые плечи,

Или легко свою грудь этой накидкой обвей!

К нежному телу прильнет, и его осторожно укроет

Мягкая ткань ото всех глаз любопытных чужих.

Этот покров ты носи, как дева, но помни о браке,

Скоро уже его цвет заколосится в груди!

Думай о детях! Хочу серебром я украсить повязку,

Сетку на лоб[269] возложить с геммой тебе дорогой!

278

Пусть же Киприда мое измучит сердце пустое,

Возненавидит меня, если впаду в этот грех!

Ведь никогда не грешил я с мальчишками и не искал их,

Не обольщала меня гнусная эта любовь!

Хватит мне женщин одних, хоть от них натерпелся немало.

Мальчиков пусть Питталак[270] всех забирает себе.

280

Разве и ты не несешь это бремя и тягость, Филина,

Разве не знаешь тоски, долгих, бессонных ночей?

Или, Филина, ты спишь, а заботам нашим бессчетным

И огорчениям нет края, числа и конца?

Но и тебя те же ждут испытания, помни, Филина,

Трудности встретишь и ты, скорбь затуманит глаза!

Многое Пафии часто претит, в одном — ее благость,

Гордых не терпит она, любит гордыню карать.

285

И хоть меня целовать запретили красивой Роданфе,

Выход придумала, все ж: пояс свой с бедер сняла

И, растянув его между собою и мной, осторожно

Поцеловала конец пояса, — я же — другой.

Влагу тянул я любви, я вбирал в себя чистый источник,

И поцелуи ее я ощущал на губах.

Тем же платил ей и я, мы в игре той усладу искали,

Пояс Роданфы моей слил наши крепко уста.

294[271]

К милой на ложе легла, потеснив ее грубо, старуха,

Деву прижала горбом жадная злая карга,

Словно стена крепостная ее оградив от соблазна,

Оберегая от всех поползновений чужих.

Двери служанка затем расторопная быстро прикрыла

И повалилась у ног, чистым упившись вином.

Не испугали меня: крюк дверной приподнял я бесшумно,

Платьем ночник загасил дымный, под ложе заполз.

Вором проник я сюда, обманув задремавшего стража,

И в ожиданьи притих, лежа на брюхе своем.

Но, понемногу, затем распрямил свой я стан и расправил

Члены затекшие там, где позволяла стена.

Вылез и с девушкой лег я неслышно и, грудь охвативши

Нежную, долго ласкал, милой целуя лицо.

Трудно прекраснее рот разыскать в целом мире и лучше,

Радовал негою он и опьянял мне уста.

Губы — добыча моя, поцелуй ее нежный остался

Символом схватки ночной, знаком любовной борьбы.

Ведь я твердыни не взял, не сломал я ограды и крепость

Не разгромил до конца, девство ее сохранив.

Неодолимой стеной предо мной оно твердо стояло,

Но в состязаньи другом быстро разрушу его.

Вряд ли удержат меня все преграды и после победы

Я Афродите венок, коль повезет, принесу.

Книга VI[272]

79[273]

Богу холмов посвятил Стратоник участок свой малый,

Милостив был к нему Пан. — Агнцев, сказал он, паси!

Рад я богатствам твоим! Смотри, человек, чтобы плугом

Не осквернить целины, медью не взрезать ее.

Здесь ты приют обретешь! И Эхо супругу, немедля,

Радостно в дом приведет и осчастливит твой брак.

87[274]

Шкуру оленя тебе посвятил и с нею дубинку

Пан твой, оставив твой хор из-за Киприды одной.

Из-за нее это все, ибо бродит он в поисках Эхо.

Милостив будь к нему, Вакх, думает он о двоих!

167

В дар козлоногому дам Дионису козла, он ведь тоже

Любит заливистый лай, псовый и заячий гон,

Да и рыбачью он сеть нам натянет искусно, коль надо,

Острый трезубец вонзит, с лодки забросит канат.

Царь ты охоты двойной: и в погоне ты всех искушенней, —

Заячьей травли вожак, и — господин на воде!

В жертву приносит козла Дионису Клеоник, он тоже

С моря улов приносил, зайцев с лугов поднимал.

Книга VII[275]

204

Больше не будет гнезда у тебя, куропатка, на скалах[276],

Не шевельнешь ты крылом в утренних солнца лучах.

Дом твой, сплетенный из лоз на утесах, разрушен злодеем,

И не увидеть тебе блеска зари никогда.

Голову кот оторвал тебе бедной[277]. Все остальные

Члены твои истерзал, но не насытил себя.

Ныне землей тяжело я тебя придавил, чтобы кости

Вновь не отрыл он твои, и до конца не сожрал[278].

220

Я по дороге в Коринф могилу Лаиды[279] увидел,

Древней старухой она кончила путь свой земной.

«Жалко, — сказал, — мне тебя, никогда хоть я не был с тобою».

Тихо скатилась слеза с глаз моих — дань красоте.

Юношей скольких мечты волновала когда-то, а ныне

Леты поток все унес, в прах превратилась краса.

552[280]

«Путник, ты плачешь?! Зачем?! Ты знал меня?!» «Нет! Но злосчастный

Мне твой известен конец. Кто ты, поведай, прошу!»

«Я — Периклея, мой друг!» «Жена чья, скажи мне?» «Мемнона![281]

Добрый он был человек, ритором в Азии слыл!»

«Но почему тебя пыль покрыла Боспорская?» «Мойра

Скажет, зачем на земле чуждой могила моя!»

«Есть ли дитя у тебя?» «Трехлетнее! От материнской

Был он оторван груди, ищет напрасно ее!»

«Пусть он живет хорошо!» «Да, друг! Скажи, чтобы вспомнил,

Как подрастет, он меня, горькую пролил слезу!»

568

Только четырнадцать лет мне исполнилось, и умерла я.

Ди́дим — отец мне, а мать — Талия, дочь я — одна.

Мойры лишили меня и супружества и материнства,

Ждали и мать и отец так тебя, Гименей!

В брачный чертог отвести меня вместе родные мечтали,

Разве подобный удел мне подарила судьба?!

Ведь Ахеронта[282] поток ненавистный увлек меня в Гартар.

Боги, утешьте печаль мне дорогих, я молю!

572

Не со своею женой возлежал человек неизвестный,

Рухнула кровля, — и вот сразу накрыло двоих.

Вместе сплетенными так остались тела на столетья,

Оба попали в один общий смертельный капкан.

Будут в земле возлежать любовники бедные ныне,

Вечно в упряжке одной их да пребудут тела!

578

Здесь Панопей погребен, охотник на львов дерзновенный

И на свирепых пантер злобных, в могиле своей.

В пятку ужалив, его убил скорпион, что из щели

Выполз внезапно, когда тот находился в горах.

Рядом с могилой копье его брошено бедное, боле

Не устрашит никого, даже пугливых косуль.

593

Скрыла Евгению[283] пыль земная. Когда-то, припомни,

В песнях и блеске цвела, только о правде пеклась!

И над могилой ее — Фемида, Пафия, Муза,

Срезавши косы свои, в скорбном молчаньи стоят.

614

Ле́сбоса были красой Эллани́с вместе с Ла́максис милой,

Дев митиленских и жен всех были лучше, они.

Остров прекраснейший тот, добычею Па́хеса ставши,

Флотом военным Афин был разорен до конца[284].

Женщин затем пожелав, он, злодей, истребил их супругов,

Думая так овладеть ими двумя без труда.

Но по-другому судьба, равнодушная Мойра, решила,

Все получилось не так, как захотел любодей.

Через Эгейскую гладь неоглядную, волны морские,

Жены чрез водный простор перенеслися вдвоем.

К скалам Мопсопии[285] их принесло незаметно теченье,

Всем возвестили они Па́хеса злые дела.

Все преступленья узнал его грязные демос. Решили

Полною мерой воздать за непотребство его.

Жены вернулись домой к дорогим им могилам и рядом

Ныне с мужьями лежат в гордой своей чистоте.

Книга IX[286]

153

Стены где, Троя, твои? Илиона богатые храмы?

Головы павших быков жертвенных?[287] Где они? Где?

Где алавастровых ваз Афродиты узор? Где парчовый

Золотом шитый наряд? Статуя Девы благой?[288]

Войны, века и судьба, всемогущая Мойра[289], все смыли,

Все унесла навсегда судеб различных река!

Зависть сгубила тебя, но одно твое имя напомнит

Славу твою, Илион, — и не погибнет оно!

155

Путник, идешь если ты из Спарты, глумиться не нужно

Наз Илионом, прошу, — многих унизил ведь рок!

Если ж из Азии ты, — не горюй: города пред Дарданом[290],

Предком Энея, главу все преклонили свою.

Пусть все пожрала война: и храмы, и жителей, все же

Я остаюся собой — царственной Троей всегда.

О, подчини их, дитя[291], заносчивых эллинов этих

Игу законов твоих, римского права орлам![292]

641
На мост через Сангарий

После всех варварских толп[293], после Мидии, Геспера после,

Твой остановлен поток бурный, Сангарий[294], теперь.

Арками скована мощь. И рукой обращен ты владыки

В рабство. Подумать кто мог, будешь что ты укрощен?!

Непроходим для судов, неповержен никем, непреклонен,

Ныне, Сангарий, лежишь, в камень закован навек!

653
На дом, расположенный на вершине Виза́нтия

«Боги поставили труд добродетели выше намного», —

Так нам сказал Гесиод[295], видя как будто сей дом.

И, поднимаясь наверх, по лестнице длинной, ведь точно

Пот я со лба вытирал влажной горячей рукой[296].

Море лежало внизу, огромен был вид с этой вышки,

Крепость надежная здесь доблести, верный покой.

677

Зодчий построил меня здесь Мусоний с трудом превеликим.

С моря холодный Борей дом обвевает. Но сам

Он не ушел от судьбы. И жилища зловещего Мойры

Не избежал. И теперь он истлевает в земле.

В прах превратился и в тень: я же радую взоры пришельцев

И чужеземных гостей строгой своей красотой.

768

Знают ведь все, как судьбы́ равнодушной превратность подобна

Сей безрассудной игре в кости, метанию их!

Разве не точное здесь повторение жизни неверной?

То вознесен ты наверх, то ты низвергнут на дно.

Хвалим, конечно, того, кто в игре, да и в жизни умерен,

В радости, в горе всегда мудрую меру блюдет.

Книга X[297]

14

В пурпуре море горит спокойное, белых барашков

Ветер не хочет сгонять с волн заостренных хребтов.

Ибо, у скал раздробясь на прибрежье, тотчас не уходит

Вновь в глубину, а у ног тихо ложится волна.

Дует сегодня зефир, и щебечет ласточка, терем

Склеив из прутьев себе, хрупкое в скалах гнездо.

Смело, моряк, отплывай, и, если ты берег увидишь,

Близкий Сицилии, в Сирт[298] если ладью приведешь,

В жертву сжечь не забудь Приапу[299] красного бо́ка,

Ска́ра с ним вместе принесть и на алтарь возложить.

66

Коль неожиданно кто из бедного станет богатым,

Вмиг позабудет, кем был прежде, когда горевал.

Дружбу отвергнет глупец, до конца никогда не поймет он,

Что лишь играет судьба с ним, издевался зло.

Был бедняком ведь и ты, припомни, везде побирался,

Дали ломоть бы, молил, хлеба тебе на прокорм.

Ныне подать же другим ты не хочешь. Но знай, все минует!

Все у смертных пройдет и не вернется вовек!

Если не веришь словам, пусть пример тебя личный научит:

Как переменчива жизнь, знаешь ты сам по себе!

68

Ум, ненавидящий брак, получить хорошо, но, коль можешь,

Пусть и мужская любовь станет отвратной тебе.

Женщин, конечно, любить, это — зло, но не столь уж большое,

Ибо природа дала все им для этой игры.

Ведь посмотри на зверей неразумных: никто из животных

Брак не бесчестит, как мы, все в нем законы блюдут.

С мужем охотно всегда в сожительство, в брак ли вступает

Женщина. Мы же, подчас, ищем запретных путей.

69[300]

Смерти бояться зачем? Конец она бедствий и боли,

Матерь покоя она, все прекращается с ней!

Только единственный раз она к смертному гостьей приходит,

Разве встречал кто когда дважды явленье ее?

Много болезней у нас разнообразных и тяжких,

Форма различна хотя многих, исход же — один.

Книга XI[301]

350

Как, неразумный, избег ты весов правосудия? Разве

Ты не слыхал, что о вас думают, людях таких?

Слишком уверен в себе! Изворотливость речи, искусство.

Вся пестрота твоих слов, — сто́ят немного они!

Пусть красноречье твое разыгралось, но вряд ли Фемиду

Сможет оно убедить и отменить приговор!

354[302]

Некто когда-то спросил Никострата[303], — Платону был равен

И Аристотелю тот острым сужденьем своим, —

«Надо ль нам душу назвать бессмертной, или же смертной?

И бестелесна ль она, тело ли есть у нее?

Чувствам ли нашим она сродни, иль, быть может, рассудку,

Иль им обоим? Ты все нам, толкователь, раскрой!

Тот „Метафизику“[304] знал ведь отлично, читал и про душу

Труд Аристотеля он, глубь и „Федона“[305] постиг!»

То надевая свой плащ, то гладя конец подбородка,

Вынес решение он мудрое нам, наконец.

«Есть ли природа души вообще, я не знаю, но также

Я вам сказать не могу, — смертна, бессмертна ль она!

Плоть ли имеет иль нет, нам того никто не откроет, —

Переплывя Ахеронт, истину лишь уяснишь!

Ведь и Платон все узнал обо всем только там лишь наверно,

Если же хочешь, пример можешь один повторить!

С кровли бросайся смелей, как юнец Клеомброт Амбракийский,

Тело свое опусти с крыши на землю скорей!

Сразу познаешь себя самого[306] бестелесным, бесплотным,

Ищешь коль душу лишь ты, с ней и пребудешь вовек!»

382[307]

Бедный лежал Алкимен, страдая от тяжкой болезни,

Горлом осипшим хрипя, чувствуя боли в боку.

Так истрепала его лихорадка жестокая, будто

Тело терзали ножи. Жар его мучил и бред.

Шумно, болящий, дышал, когда Каллигнот появился, —

Лекарь один с островов, ко́сец, по виду, мудрец.

Мог он предвидеть исход болезни любой у любого,

Ждет что его, объяснить в будущем, — и почему.

Долго смотрел на него, как лежит тот. Со знанием дела

Врач прикасался к руке и наблюдал за лицом.

Ну, а затем, рассчитал, осталося сколько больному

Ждать до последнего дня, что завершит его жизнь.

Лучше и сам Гиппократ не обдумал бы все, что изрек он

Здесь Алкимену, с лицом важным и гордым весьма:

«Горло хрипящее коль болеть у тебя перестанет,

Боли, к тому же, в боку кончатся все наконец,

Если дыханье твое учащаться не будет от жара —

То не умрешь никогда ты от плеврита, заметь!

Знак это добрый для нас, что болезнь не грозит тебе эта.

Ныне, мужайся! Скорей за адвокатом пошли!

Денег две части отдать не забудь в хорошие руки,

Третью — оставь мне, врачу, и с суетою простись!»

401[308]

Сына мне лекарь отдал своего дорогого в ученье,

Чтоб он законы узнал, правила речи постиг.

«Гнев, о богиня, воспой…»[309] — уже выучил он, но когда мы

Начали дальше читать, мальчика врач отобрал.

Как-то, увидя меня, он сказал мне: «Спасибо, товарищ,

Может ведь все это сын и у меня изучить!

Я посылаю в Аид безвозвратно, и — многие души,

Я, по профессии, — врач, надо ль еще добавлять?!

И, потому, ты поймешь, что для этого правил не нужно

Знать грамматических нам, также Гомера читать!»

Книга XVI[310]

59

Здесь же ваятель воздвиг вакханку[311] стыдливую. Вряд ли

Есть уменье у ней этот кимвал потрясать.

Вся наклонилась вперед и как будто кричит: «Выходите,

Я вам сыграю, хотя б не было здесь никого».

80

Я у ромеев была в Византии блудницей продажной,

Все покупали мою недорогую любовь.

Но написал меня ты, Фома, потерявший рассудок,

Эрос тебе повелел, чтоб Каллироя жила.

Ты показал всю любовь, пламенеет что в сердце влюбленном,

Тает, как воск[312], на огне Эроса сердце твое.

331[313]

Славный твой образ, Плутарх Херонейский[314], воздвигли мы, семя

Мощной Авсонии[315] здесь. Подвиг известен твой всем.

Жизней ведь ты пятьдесят описал, связав воедино

Эллинов лучших и всех римлян, счастливых в войне.

Ноты едва ли бы жизнь описал, что твоей «параллельна», —

Нет ей подобной нигде, как и тебе самому!

332

Сделал добро ты, старик Лисипп[316], сикионский ваятель,

Образ Эзопа что всем ты мудрецам предпочел.

Ибо самосский мудрец был намного семи мудрецов тех[317]

Выше. Ведь видели лишь правду нагую они.

Не убежденье, как он, в ученье свое положили.

В баснях и сказках хотя сущность Эзоп[318] излагал,

Но, что нужно сказать разумное, в шутке умел он.

Лишь наставлений бежал, басня ж — приманка для всех.

Кирилл Скифопольский