Подобно прозе VII–VIII вв. духовная и светская поэзия этого периода отмечены существенными сдвигами и изменениями. Отход от непосредственной связи с античностью выражен в резком снижении эпиграмматического творчества. Лирика в форме античной эпиграммы, подобная стихотворениям Григория Назианзина, или экфразы на манер Павла Силенциария, в этот период уже невозможны. Но церковная поэзия отбирает для себя и усваивает из античных форм анакреонтовские размеры и ямбический триметр; второй размер применяется также и в светских поэтических произведениях. Церковные поэты так усердно культивировали эти размеры, что они постепенно полностью вытеснили песнопения Романа Сладкопевца, построенные на ритмическом принципе стихосложения.
Правда, церковные поэты начала VII в. еще сохраняют известную близость к предшествующему периоду, — именно такими и являются два выдающихся поэтических произведения того времени: «Великий (или „Покаянный“) канон» Андрея Критского (650–720 гг.) и «Акафист» патриарха Сергия (626 г.).
Форма новых церковных песнопений (канонов) допускала бесконечное усложнение композиции и произвольное увеличение объема. Канон состоял из восьми-девяти песен, разделенных ирмосами (краткие заключения отдельных эпизодов), из которых каждая, при обособленности темы и архитектоники, оканчивалась одинаковым или напоминающим главную тему рефреном.
«Великий канон» Андрея Критского представляет собой огромную поэму в 250 песен, написанных двенадцатисложным ритмическим стихом. Каждая песнь поэтически перелагает какой-либо эпизод из Ветхого Завета в причудливом и изощренном переплетении с христианской дидактикой. Только в отдельных местах канона поэту удалось достичь большой художественности и экспрессии, — но они теряются в общем строе церковно-поэтического шаблона.
Проще, выразительнее и органичнее по композиции акафист, сочиненный константинопольским патриархом Сергием во время осады столицы аварами в 626 г. С появлением акафиста связана легенда о чудесном спасении города Девой Марией и о ее внушении Сергию написать благодарственный церковный гимн, исполняемый, в отличие от других песнопений, стоя. О популярности акафиста в последующие времена свидетельствует факт перехода некоторых выражений из него в народный язык с соответствующими фонетическими изменениями.
Однако и эти поэтические формы, лишь частично повторяющие ритмическую структуру гимнов Романа, уже в середине VII в. уступают место возрожденному тщательно отделанному метрическому стихосложению, которому отдают дань почти все известные церковные поэты того времени. Колоссальное количество гимнов и стихов полемического содержания, написанных анакреонтовскими размерами, принадлежало Максиму Исповеднику (его поэтические произведения не сохранились) и Софронию.
Расцвет ученой церковной гимнографии, наступивший в VIII в., связан с именами Иоанна Дамаскина, его брата Космы, епископа Майюмского, его старших современников — Феодора Студийского и Игнатия. Иоанну Дамаскину принадлежало около 50 канонов, основная особенность которых состояла в соединении теологии с поэзией, во введении философских положений в церковные песнопения. В подавляющем большинстве случаев это сложные композиционно и затемненные риторикой произведения, видимо, с трудом воспринимавшиеся уже современниками поэта. Эта сложность и неясность содержания еще в большей степени свойственна стихотворениям Космы, который был известен не только как поэт, но и как ученый комментатор церковной поэзии.
И все же некоторые гимны Иоанна Дамаскина выдержали испытание временем. В отдельных случаях поэту удалось достичь высокой эмоциональности и выразительности, так что его идиомелон (т. е. «самостоятельное песнопение» — вид канона) на отпевание по сей день сохраняется в составе заупокойной церковной службы. В русской поэзии XIX в. этот идиомелон известен под заглавием «тропаря», введенного А.К. Толстым в свою поэму «Иоанн Дамаскин». Несмотря на то что Толстой отступил от метрики своего образца, его переложение довольно точно воспроизводит композицию и содержание византийского идиомелона.
Развитие формы канона вполне соответствовало монументализму изобразительного искусства в церкви и театрализации церковной службы. Летописцы с явным восхищением упоминают сияние шести тысяч свечей, 80-килограммовую Псалтырь, украшенную драгоценными камнями в храме св. Софии. Фигуры святых изображались во весь рост, так, что они, казалось, выступали из стен и принимали участие в богослужениях, которые превращались в драматическое действо.
Значение этих прототипов западных мистерий особенно возросло после запрещения на Трулльском соборе (691 г.) светской сцены, в частности, мимических представлений. Но церковные представления требовали нового материала, и этот материал создавался на основе драматургической техники мимов. По сообщению Феофилакта Симокатты, еще в конце VI в., при Маврикии, Менандр Протиктор написал пьесу о персидском маге, который принял христианство и был распят соотечественниками. От эпохи иконоборчества сохранились фрагменты двух анонимных трилогий на евангельские темы. Более поздние авторы упоминают драму Иоанна Дамаскина «Сусанна».
Очень убедительный пример слияния церковного действа с мимом представляют собой драматические фрагменты, приписываемые патриарху Герману. Эти фрагменты складываются в цельную пьесу, близкую к так называемому «бытовому миму», построенную на мотивах ревности Иосифа к Марии.
Наиболее цельное сохранившееся произведение подобного жанра — «Стихи на Адама», драматизированная поэма Игнатия. За вступлением, в котором автор говорит и о кознях сатаны, и о силах небесных, противостоящих злому началу в мире, о райской жизни, следуют три довольно живых диалога — Евы со змием, Евы с Адамом, Адама с богом.
Кроме подобных, ограниченных религиозной тематикой произведений, в сфере духовной поэзии интересны произведения дидактические, представленные большой поэмой «Гексамерон» (Шестоднев), написанной дьяконом храма святой Софии, Георгием Писидой, в первой части которой излагаются библейские мифы о сотворении мира. Георгий Писида виртуозно владел метрическим стихосложением, будучи при этом еще и мастером высокого стиля. Чтобы описать мироздание, Писида максимально использовал свои риторские способности; он не скупится на меткие и красивые эпитеты, метафоры и сравнения, неожиданные и оригинальные, так что вся поэма производит впечатление роскошно вышитой, хотя и несколько тяжеловесной ткани. Интересно, что для второй ее части, чтобы описать созданный богом мир, поэт использует сочинения Аристотеля, Плутарха и «Рассказы о животных» Элиана.
Значительным явлением в конце VIII в. было также и поэтическое творчество Феодора Студийского, возглавлявшего партию иконопочитателей в последний период иконоборчества. Наряду с обычными церковно-поэтическими произведениями он написал цикл стихотворений о монастырской жизни, отличающихся искренним интересом к человеку в его повседневных трудах. В чрезвычайно эмоциональных, хотя и внешне сдержанных стихах, используя ямбический триметр, Феодор Студийский описывает людей различных профессий, живущих в монастыре. Так, в рамках вполне традиционного любования монашескими обычаями возникают новые, пока еще чуждые данному времени, мотивы.
Наряду с церковной поэзией в VII–VIII вв., как и в предшествующую эпоху, развивалась поэзия светская, к которой нередко бывали причастны люди из среды духовенства. Источником сюжетов здесь были, как правило, события века. Георгию Писиде принадлежат три поэмы: о походе Ираклия против персов, о нападении авар на столицу, панегирик Ираклию по случаю его победы над арабами и захвата «креста господня». В смысле метрики поэту представилась единственная оправдывающая себя возможность — входивший тогда в употребление двенадцатисложный стих, возникший на основе триметра, но стоявший несравненно ближе, чем античные размеры, к живому языку того времени. Этот кризис в стихосложении подготовил возникновение «политического» (т. е. общеупотребительного) стихотворного размера, которым, начиная с X в., пользовалась народная поэзия.
Художественные достоинства поэм Писиды высоко ценились византийскими писателями последующей эпохи: в XII в. появилось сочинение Михаила Пселла «Кто лучше сочиняет стихи — Писида или Еврипид?»
Придворная и военная тематика Писиды находит продолжение в поэме Феодосия Грамматика, современника императора-иконоборца Льва Исавра; поэт описывает вторую осаду Константинополя аварами (673 г.)
Традиционная линия лирической поэзии представлена глубоко пессимистичной поэмой Писиды «О суетности жизни» и поэмой Феодора Студийского «К самому себе». Более оригинальна афористическая поэзия Касии — ученой монахини, писавшей также и в традиционных жанрах. В лаконичных двенадцатисложных изречениях, отмеченных оригинальностью стилевых приемов и глубиной мысли, отражен мир весьма разнообразных интересов поэтессы. Часто ряд афоризмов объединяет одинаковое начало, — например, 27 триметров начинаются словом «ненавижу». Касия осуждает глупость, скаредность и другие пороки; чужды ей также лицемерие и вероломство, с которыми ей неоднократно приходилось сталкиваться.
Эта чисто светская струя в творчестве Касии служит как бы переходом к новой, послеиконоборческой эпохе, когда Византия пришла к величайшему расцвету культуры во времена «Македонского» и «Комниновского» возрождений.
Таким образом, эпоха иконоборчества, при всей ее противоречивости и мрачности, была для византийского искусства необходимым переходным периодом, без которого искусство последующих эпох было бы немыслимо.
Иоанн Мосх[383](ум. в 619 г.)
Антология монашеского фольклора под названием «Луг Духовный», или «Новый рай» — весьма популярное и вместе с тем чрезвычайно характерное произведение для литературы VII в. Составитель «Луга», ученый палестинский монах Иоанн Мосх, долгие годы провел в путешествиях по восточным странам.
Вместе со своим учеником и другом, ученым-мирянином (софистом) Софронием[384], Мосх обошел многие монастыри Палестины, Сирии, Египта, побывал в Малой Азии, на Кипре, на Самосе. Путешественники наблюдали жизнь монашеских общин, записывали интересные случаи, монастырские предания, поговорки и памятные изречения, бытовавшие среди монахов.
В условиях резкого спада античной образованности и возрастающей христианизации, что составляет специфику византийской культуры VII в., такой интерес к монашеской жизни и любование ею были закономерны.
По свидетельству патриарха Фотия (IX в.), который отводит Мосху почетное место в своем «Мириобиблионе» (гл. 199), первоначальная редакция «Луга» состояла из 304 литературно обработанных записей; из них сохранилось. 216.
Свой многолетний труд Мосх закончил в Риме, где он провел последние месяцы жизни. В изысканном риторичном вступлении обращается он к Софронию, которому и посвящает все произведение, сравнивая при этом каждый эпизод с прекрасным цветком.
Составляющие «Луг Духовный» рассказы в жанровом отношении делятся на несколько групп.
Излюбленный жанр Мосха — новеллы, содержание которых очень разнообразно. Именно в этих повествованиях сказалась в полной мере идейная сторона «Луга». Стремясь показать всесилие христианской религии и прибегая к обычному изобразительному приему житийной литературы, — гиперболе, Мосх рисует своего положительного героя — человека, обретающего вследствие благочестивого образа жизни сверхъестественную силу. Подвижники добровольно подвергают себя физическим страданиям, принимают обеты длительного голодания, молчания, полного отрешения от мирских удовольствий. Святость порой превращается в могучую власть над силами природы и над царством животных. Святой у Мосха — целитель неизлечимых болезней, могучий повелитель стихий, молитва которого может сделать пресной морскую воду, прекратить падеж скота, вызвать в засуху дождь. Святость покоряет животных, делая их верными друзьями и помощниками пустынников: в «Луге» содержатся рассказы, как осел приносил старцам овощи, как некий старец спал в пещере вместе с львами, как лев исполнял в лавре разные хозяйственные работы.
В связи с этим в «Луге» представлена тема неприкосновенности святого: в нескольких рассказах приводятся эпизоды, как посягнувших на жизнь пустынников поражают неизлечимые недуги. Эта тема получает дальнейшее развитие в мотивах неотвратимой божественной кары за всякий грех, совершенный даже втайне от окружающих людей.
Этот сказочно-идеальный план «Луга» дополняется мотивами чудесных видений, которые превращаются иногда в особые визионерские повествования, — их традиция восходит к раннехристианской литературе.
Такие рассказы во многих случаях связаны с тем кругом лиц и явлений, которые противопоставлены Мосхом монаху-подвижнику: обычно это всякого рода грешники — люди, легко поддающиеся низменным страстям и темным порывам, еретики и иноверные иноземцы — сарацины. Поэтому в визионерском жанре действует определенная схема: погрешивший в чем-нибудь против христианской морали после чудесного видения вдруг «прозревает», очищается от греха.
Так, например, в 26 главе рассказано, как некий монах, связанный с несторианами, видит ад, где палящий огонь жжет всех отклонившихся от православия — Нестория, Севера, Ария, их последователей; монах обращается на путь православия.
Новеллы у Мосха иногда утрачивают сюжет, сокращаясь до предельно малых размеров, принимая вид дидактических анекдотов или изречений святых — готовых рецептов и правил христианской морали.
Этот вид повествований подводит читателя к иному, реальному плану «Луга», что непосредственно связано с композиционным обрамлением рассказов. В редких случаях Мосх повествует от собственного лица. В большинстве случаев рассказы вложены в уста тех лиц, с кем довелось встречаться и беседовать Мосху и Софронию: это и монастырское начальство, — пресвитеры и настоятели, и просто монахи, именуемые «авва», «один старец», «один христолюбец». Рассказы нередко снабжены короткими приступами, напоминающими, что автором уже проделан долгий путь по пустыням и может быть такой же еще предстоит: «Пришли мы (в такую-то лавру)» — такими словами часто начинает Мосх очередную главу. Этим и достигается единство композиции всего произведения.
Все это обеспечило Мосху большую свободу не только в отношении содержания, но и в стилистическом отношении. Несмотря на всю дидактичность и тенденциозность, «Луг Духовный» пользовался репутацией увлекательного чтения, доступного широкому читателю. В XI–XII вв. книга появилась на Руси под названием «Лимонарь», или «Синайский патерик». Сюжеты из Мосха иногда служили материалом для писателей в более поздние эпохи. Так, например, приведенный ниже рассказ о жизни старца, приручившего льва, послужил (правда, через «Пролог») образцом для рассказа Лескова «Лев старца Герасима».
Луг духовный[385]
Иоанн Евират своему возлюбленному во Христе софисту Софронию.
Возлюбленный! Я полагаю, что созерцание весенних лугов смотрящим на них доставляет величайшее удовольствие множеством разных цветов, которые останавливают идущих мимо, как бы предлагая им разнообразное угощение — то красками их зрение радуя, то запахами обоняние услаждая. Здесь сверкают пурпуром розы, там белеют лилии, конечно же, манящие к себе сразу после роз; а в иных местах цвет фиалок подобен царской багрянице. И эта пестрая ткань несказанных красок повсюду испускает сладостный аромат.
Прими же, Софроний, дитя мое благостное и верное, этот труд, лугу подобный. Ведь ты найдешь в нем добродетели святых мужей, ярким светом сиявших в наше время, «взращенных близ источников водных», как говорит псалмопевец[386].
И хотя они в равной мере угодны Христу, богу нашему, однако каждый по-своему отличился в какой-либо добродетели или красотой душевной или благочестивой жизнью, и я выбрал из этого вечно цветущего луга самые прекрасные цветы и сплел венок, который, верное дитя мое, я подношу тебе, а через тебя — всем. Этот труд мы и назвали «Лугом», потому что каждый извлечет из него пользу и удовольствие, подобно тому, как мы ощущаем приятное благоухание. Ведь достичь добродетельной жизни и заслужить всеобщее уважение можно не только постоянно предаваясь божественным делам, не только всегда заботясь о них и помышляя, но также и рассказывая о добродетели других людей. Поэтому-то, сын мой, я и предпринял этот труд, составляя из подлинных цветов полное их собрание, чтобы любовь твоя была полной. Подражая премудрой пчеле[387], собрал я такие добродетели отцов, которые особенно полезны для души. Итак, я перехожу к своему повествованию.
Один брат спросил авву Олимпия, пресвитера лавры аввы Герасима[388]. «Что ты мне скажешь?» Тот отвечал: «Не сиди рядом с еретиками, обуздывай язык и чрево и, где бы ты ни был, говори: я пришлец!»
И еще историю рассказал нам тот же самый авва Палладий[390], говоря, что слышал он это примерно так от одного корабельщика:
«Однажды отправлялся я в плавание и взял на корабль мужчин и женщин. Вышли мы в открытое море, и хотя был попутный ветер, так что все другие плыли благополучно — кто в Константинополь, кто в Александрию, — мы одни не могли плыть, и около пятнадцати дней оставались на том же месте. Напало на нас отчаяние, и мы терялись в догадках, что это значит. Я, как хозяин корабля, который должен заботиться и о самом корабле и о всех, кто был на нем, начал спрашивать об этом бога. И как-то раз, неизвестно откуда доносится до меня голос: „Брось Марию вниз и поплывешь благополучно!“ И стал я размышлять, что это такое, кто такая Мария. А так как я оставался в неведении, опять дошел до меня голос: „Я сказал тебе: брось Марию вниз, и вы будете спасены“. Тогда я что-то уразумел и сейчас же кричу: „Мария!“
Ведь я не знал, кто эта Мария. Она лежала на своей постели и, услышав, ответила: „Что прикажешь, господин мой?“ Тогда я говорю ей: „Сделай милость, подойди сюда!“ Она встала и пришла.
Как только подошла она, я отвел ее в сторону и говорю: „Видишь, сестра моя Мария, сколько у меня грехов, — за меня все вы должны погибнуть“.
Она же, тяжко вздохнув, сказала: „А на самом деле, господин мой, грешница я“.
Я говорю ей: „Какие же за тобой грехи, женщина?“ Она отвечает: „Нет греха, которого бы я не совершила, и за мои-то грехи вы все и погибнете“».
После этого, — говорил корабельщик, — рассказала эта женщина мне вот что:
«Господин мой! Был у меня, несчастной, муж и двое детей. Когда одному из детей было около девяти, а другому около пяти лет, муж мой скончался, и я осталась вдовой. Недалеко от меня жил воин, и я захотела, чтобы он взял меня за себя замуж. Я подсылала к нему кое-кого, но воин говорил: „Не возьму я женщину, у которой есть дети от другого мужа!“
Услышав, что он не берет меня из-за детей, и вместе с тем любя его, я, несчастная, убила обоих моих детей и объявила ему, что теперь у меня никого нет. Но воин, узнав, что я сделала со своими детьми, сказал: „Жив господь, обитающий на небесах, — я не возьму ее!“
После этого напал на меня страх, что это станет гласным, и мне придется идти на смертную казнь, и я убежала».
Выслушав такое от женщины, я, однако ж, и тогда не захотел бросить ее в море. Но поразмыслив, — рассказывал корабельщик, — я сказал ей: «Вот сойду я в лодку, и если двинется корабль, — знай, женщина, что на корабль действуют твои грехи!» Потом зову я к себе матроса и говорю ему: «Спусти лодку!»
Когда же я сошел в лодку, ни корабль, ни лодка не двигались. Поднялся я на корабль и сказал женщине: «Сойди теперь ты в лодку!» Она сошла, и лодка, сделав пять кругов, прямо пошла в пучину. А корабль поплыл так быстро, что в три с половиной дня мы совершили то путешествие, которое нам предстояло совершить не меньше, как в пятнадцать дней.
1. Почти на целую милю от святой реки Иордана отстоит лавра, названная именем святого аввы Герасима. Когда случалось нам быть в этой лавре, живущие там старцы вот что рассказывали об этом святом.
Однажды, когда святой Герасим прогуливался по берегу святой реки Иордана, встретился ему лев, неистово ревущий от боли в лапе. Лев занозил лапу стрелкой от тростника; нога от этого распухла и сильно загноилась.
Увидев старца, лев подошел к нему, показывал лапу, пораненную стрелкой, как будто жаловался, и просил у старца помощи. А старец, увидев льва в такой беде, сел, взял его лапу, раскрыл рану, вытащил занозу вместе с гноем, тщательно очистил больное место, обвязал его полотном и отпустил льва. Но излечившийся лев не покинул старца, а словно верный ученик, стал следовать за ним, куда бы тот ни шел. И старец дивился столь великому чувству благодарности в звере. С того времени стал он кормить льва хлебом и сочными плодами.
2. В этой лавре был осел, на котором возили воду для старцев. Ведь воду брали из святого Иордана; а река была далеко от лавры — на целую милю.
Лев охранял этого осла; но однажды осел ушел от него довольно далеко. А идущие из Аравии погонщики верблюдов увидели осла и увели с собою. Лев, потерявший осла, вернулся в лавру к авве Герасиму очень печальный и с поникшей головой. А старец подумал, что лев съел осла, и сказал: «Где осел?» Но лев, словно человек, стоял молча и потупив глаза. Говорит ему старец: «Съел ты что ли осла? Слава господу! То, что делал осел, делай теперь ты!» И с этих пор лев по приказанию старца носил на себе бочку, вмещающую четыре ведра, и доставлял в лавру воду.
3. Как-то пришел к старцу воин принять благословение, увидал льва, носившего воду, и, узнав причину этого, пожалел зверя. Воин достал три золотые монеты и отдал их старцам, чтобы они купили осла носить воду, а льва освободили от такой службы. Через некоторое время после того как лев был освобожден, погонщик верблюдов, который увел осла, опять появился в лавре, чтобы продать хлеб, и с ним был осел. И когда погонщик переправился через святой Иордан, случилось так, что ему встретился лев. Погонщик, увидев льва, оставил верблюдов и побежал. А лев узнал осла, бросился к нему и, как это всегда бывало, покусывая его, погнал в лавру; пригнал он еще и трех верблюдов.
С радостным ревом оттого, что нашел осла, лев прибежал к старцу. Ведь старец думал, что лев съел его; а теперь старец понял, что обвинял льва напрасно. И он назвал льва Иорданом. С этого времени лев находился при старце и пять лет они были неразлучны.
4. Когда же авва Герасим переселился к господу и был погребен отцами, тогда, по воле бога, льва не было в лавре. Лев пришел немного спустя и стал искать старца. А ученик старца и авва Савватий сказали ему: «Иордан! Наш старец оставил нас сиротами и переселился к господу; поди же сюда, поешь!» Но лев не принимал пищи и постоянно озирался, чтобы увидеть своего старца. Лев страшно рычал, потому что отсутствие старца было для него невыносимо.
Видя это, авва Савватий и другие отцы гладили льва по гриве и говорили ему: «К господу отошел старец, оставил нас!» Но слова их не унимали криков и скорбных воплей льва. Напротив, чем больше старцы пробовали успокоить и утешить его словами, тем больше он ревел, крики его нарастали и переходили в рыдание. И голос льва, и выражение его глаз, и весь его вид показывали, как велика его печаль оттого, что он не видит старца.
Говорит тогда льву авва Савватий: «Иди за мной, раз ты мне не веришь: я покажу тебе место, где лежит наш старец!». Взяв льва, авва Савватий отвел его на то место, где был погребен старец. Находилось это место на расстоянии пятисот шагов от церкви. Остановился авва Савватий перед могилой и сказал льву: «Здесь наш старец!» — и преклонил колена. Когда лев увидел, как плачет авва, он стал сильно биться головой о землю и кричать; вскоре он умер на могиле старца.
Все это случилось не потому, что лев имел разумную душу, а потому, что бог хотел прославить славящих его не только в этой жизни, но и после смерти, и показать, в каком подчинении находились звери у Адама до его ослушания и изгнания из блаженного рая[392].