(первая половина VII в.)
Феофилакт Симокатта, уроженец Египта, — один из талантливых представителей того риторического направления в литературе, которое развивала с V в. риторская школа Газы и которое достигло наивысшего расцвета во время Фотия (IX в.). Феофилакт дал великолепные образцы популярных жанров риторики — рассказов о чудесном («О непонятных явлениях в природе») и вымышленных писем («Письма нравоучительные, сельские, любовные»). Первое из этих сочинений написано в форме диалога двух персонажей (Антисфена и Поликрата), которые обсуждают традиционные для античной риторики темы, хорошо знакомые нам по «Рассказам о животных» Элиана, например: «Почему на аттический мед не садятся пчелы?», «Почему вороны не поют весной?» Эти рассказы о необыкновенном в природе пользовались большим успехом и не раз перерабатываюсь в средние века. Не менее популярны были его «Письма». Феофилакт продолжает традицию созданного второй софистикой жанра фиктивного литературного письма. Эпистолярная литература как художественный жанр служила формой воссоздания этического портрета личности и разделялась во второй софистике на письма философские (т. е. приписываемые знаменитым философам), любовные (письма Филострата, Аристенета), письма рыбаков, крестьян, параситов (Алкифрон, Элиан). Феофилакт объединяет в своем сборнике письма трех родов: нравоучительные, сельские и любовные и располагает их по триадам, включающим по одному письму каждого рода. Имена авторов и адресатов он заимствует из реальной истории (Перикл, Плоти́н, Платон, Сократ и др.), из мифологии (Аталанта, Фетида), из художественной литературы (Абротон — персонаж комедии, Коридон — персонаж буколики) или создает этимологически. Так, например, в сельских письмах мы встречаем такие имена, как Теттигон (от τέττις — цикада), Ортигон (от όρτνξ — перепел), Ампелин (от άμπελος — виноградная лоза), Анфин (от άνϑος — цветок). Письма нравоучительные строятся по обычным предписаниям практической морали — осуждение скупости, проповедь стойкости и т. д. В двух подобного рода письмах мы находим пересказ басен. Сельские письма близки к буколике и письмам Алкифрона с их идеализацией жизни, далекой от политики, заполненной заботами о пастбище и пашне. В любовных письмах звучат отголоски комедии и приводятся любопытные описания внешности. Язык писем украшен пышным орнаментом сравнений и красочных деталей. Средние века ценили эпистолярный сборник Феофилакта как лучшее средство выработки стиля. В XVI в. письма были переведены на латинский язык Коперником и изданы в Кракове в 1509 г.
Меньшей популярностью пользовалась его «История» в 8-ми книгах, описывающая правление Маврикия (582–602 гг.).
Письма[400]
С приходом весны звонкоголосая цикада затягивает свою песнь и, пьянея от солнечных лучей, живее и звонче поет она к полудню. Летит ее песнь, и дерево становится помостом, поле — театром, и путники внемлют ее пению. Подобно ей и мы восславим твои доблести, в пламенном рвении вознося им хвалебную песнь. Мы, уже мертвые от скверной жизни, вдруг ожили от слов твоих для добродетели. Так, я, Критий, стал Плотином, и то ли Плотин вне тела на земле философствует, то ли Философия, облекшись в плоть, пребывает как человек среди людей.
Погиб овечий вожак, мой дивный баран, и нет у овец предводителя стада. Злая беда пришла к нам за то, видно, что разгневал я Пана[401], не почтив его начатками улей. Спешу в город умилостивить его. Я расскажу горожанам о его жестокости: «Из-за пчелы, скажу я им, Пан погубил вожака моего стада».
Увяла твоя природная краса. Благообразию грозят уже морщины, но ты хочешь обойти истину и веселишь любовников деланной красой. Покорись времени, старушка. Некрасивы осенью цветы на лугах. Вспомни близкую смерть и поневоле научись благоразумию. И перед старостью и перед юностью своей ты виновата. Молодящаяся старуха, ты обманываешь молодость и безобразной делаешь старость.
Творцом положены пределы даже волне морской — пучина моря ограничена берегами, и мелкий песок лежит посреди, между сушей и морем. Не властно море обижать прибрежную землю, и бешеный прилив, хотя и грозит земле страшным натиском, все равно отступает назад. Так и ты, Антипатр, положи предел своему возбуждению, останови руку, не делай ее служанкой ярости. Верх совершенной добродетели в том, чтобы с руками вместе любомудрствовал бы и язык. Если в тебе нет сил сдержать его, тогда влеки свой дух к бесчинствам, раз уж захотелось тебе лаять по-собачьи. Так же и море в своей ярости не идет дальше пенистых волн.
Злые, друг мой, завелись у нас соседи — журавли. Не на жизнь, а на смерть дерутся они за поле. Уже с родителями нашими не было у них мира, а после них и с нами не кончают они войны. Часто мы приносили им начатки урожая, даже часть поля выделили им, как посвящение богу. Но, видимо, не благоволят они к дарам. Из-за них все мы снялись с места. Легче обрабатывать скалы, чем жить на равнине и холмах во власти свирепых журавлей.
Я видела, Коринна, Авгея в палестре. Этого зрелища не описать словами и не изобразить рукою живописца. Был крепок и статен этот юноша. Грудь у него волосата, очи — как у газели; взгляд не мрачен от гнева и не влажен от изнеженности, но мужественен и кроток. Цвет его тела ни бел до женственности, ни смугл до черноты. Волосы — в меру густые и волнистые, подобны морю в час покоя, когда, смирив дикое неистовство волн, оно ласкает прилежащую землю ровным течением. На щеках его не играет румянец, как у женщин и бледность не лишает их красоты. Нос изогнут очень величественно, и обличает мастерство художника[402]. Масло, стекая с него, сверкало, как солнце, и блеском сияющих лучей озаряло палестру. Душа болит у меня, Коринна, и горькую муку терплю я. Женщинам ведь стыдно рассказывать о любовном томлении.
Ты сторож своих богатств, а не господин их. Такой приговор вынести о тебе заставляют твои повадки. Ни в чем хорошем нечестивые души не могут участвовать. Зарой в землю и стереги свое золото, несчастный, ибо не принадлежит, а лишь вверено оно тебе. Ты хочешь быть подобен фригийцу Мидасу[403] и, голодая, богатеешь, как бы вися в золотой, петле.
Вчера, Микон, я послал груши своей милой. Она же, получив подарки, встала, отложила в сторону уто́к и пряжу, и начала раздавать груши поросятам, а посланца отослала прочь как нежеланного ей вестника. Горько плачу я. Жесток и несправедлив к нам Эрот, заставляя любить недостойную девицу. Слепы они — и судьба и эроты, ибо эроты необдуманно и как попало распределяют горести, судьба же — блага жизни.
Неблагозвучна твоя песнь, не усладу, а печаль несет она любовникам. Не сладостно твое пение, похоже оно скорее на трагедию. И плачут от обиды любовники. Вместо неги, твои песни учат их целомудрию, мелодия не увлекает их. Смилуйся, ради богов, над нами, недовольными. Не на флейтистку, а на плакальщицу похожа ты в кругу любовников. Все мы залепим уши воском, если не оборвешь ты эту мелодию. Мы слушаем сирен[404] охотнее, чем плачущих муз.
Слушай, Хрисипп, какую прекрасную басню я расскажу тебе, ведь и в басне воздана честь благоразумию.
Как-то раз к Зевсу пришли птицы и просили Олимпийца поставить им начальника. Анархия тяготила птиц, и не было у них начальства — сего великого блага, отчего царил у них страшнейший беспорядок. Зевс внял им, желание их сбылось, и просители получили дивный дар. Дар этот был царское достоинство. Чтобы получить его, Зевс велел птицам лететь к болотам и источникам и смыть в них свою грязь. Воде поручил проверить, какая птица должна стать вожаком. Зевс ведь чтил красоту. Птицы, омывшись, опять слетелись к Зевсу, и каждая стала пред ним являть свою красу. Галка тем временем, боясь показаться дурнушкой, подделала свой природный убор и чужой красотой захотела прикрыть свое безобразие. Но сова разоблачила ее и показала, что красота у галки ненастоящая. Заметив у галки свое перо, сова вытащила его, а за ней и другие птицы стали делать с галкой то же. И галка снова превратилась в галку.
Басня эта, Хрисипп, истинна как вещий сон, научая великому благоразумию. И мы, люди, похожи на галку, своего ничего здесь не имеем, но, пока живем, на краткий миг приукрашиваем себя поддельной красотой, после смерти же отнимается у нас то, что не наше. Поэтому брось заботу об имуществе своем и о плоти, а окружи попечением бессмертную душу, ибо она невидима и нетленна. А все наши внешние блага смертны и преходящи.
Что натворил ты, разнесчастный? И одежда на тебе уже не та, и куропаток растерял ты. Все это от вина. Вином Одиссей, говорят, выколол глаз Киклопу[405]. Посмей только теперь не собрать всех птиц, и я сам с тобой брошусь в бездну. В живых оставить распущенного сына тяжело, но еще тяжелей для отца приготовить сыну могилу прежде себя.
Любить и Фетиду и Галатею ты не можешь. Страсть ведь не раскалывается пополам, эроты не разделяются, и ты не вынес бы двух эротов. Землю не могут греть два солнца, и одна душа не стерпит двойного пламени любви.
Никто не наносит обид нам, мы сами бываем неправы. Человек своей волей обижает себя. И мы властны избирать доблесть или порок. У тебя отнял поле Эонид? Что же! Беда коснулась лишь посторонних вещей, душе же твоей он не нанес бесчестия. Филипп разоряет тебя, подделывая твою печать? И в этом также нет ничего обидного для тебя, ведь вещи, которые можно приобрести, не наши. Твоего сына сгубили варвары? Но и это еще не самое ужасное. Ребенок твой не был бессмертен. Еще не так давно его вообще не было у тебя. Затем он появился на свет, а теперь снова его нет, как тогда, когда он еще не рождался. Итак, люди бывают обидчиками, но не обиженными. Потому и восхищаюсь я гомеровским Киклопом[406], который говорит, что Никто его обидел, и этим словом «никто» пастух утверждает истину.
Если захотел ты быть земледельцем, то забудь о треволнениях политики. Но если любишь риторов, судилища и помосты, то убирайся ты к ворону, старик, бросивший кирку и мечтающий о тростнике и хартии! Земледельцы не пускают в свою среду сикофантов[407]и тех, кто громко орет: «Граждане судьи!»
Вчера ночью я проходила через Пирей[408] и видела, как твой любовник шел с Хрисиппой, и путь им освещал мальчик с факелом. Их вела подружка — старуха Абротонон. Она шла впереди, и когда я заговорила с ней, то мальчик потушил факел. Так подстроил твой любовник, чтобы темнотой прикрыть свой поступок. Не верь теперь ни льстивым словам, ни клятвам его. Чтобы ни говорил он — будет лишь хитрое лукавство.
Удивительные и нескончаемые наши советы напоминают тебе ткацкий станок[409] Пенелопы. Ну что же, давай, примемся теперь за басню[410], может быть, в ней мои слова коснутся твоего разумения.
Стояла знойная пора; в свежей зелени дерев прыгала и громко пела цикада, услаждаясь собственной песней. А муравей тем временем был там, где жнецы, сновал около гумна и прятал в недрах земли для себя пищу. Пришло время, и солнце покинуло северные страны, минула осень, и зима надвинулась на землю. Море забыло о тишине, мореплаватели укрылись в спасительных гаванях, земледелец вернулся к своему очагу, а муравей открыл в расщелинах земли свои запасы пищи, накопленной трудами. К нему пришла цикада, прося уделить ей от этих сокровищ. Но он громко расхохотался и отогнал певунью от своих дверей, коря ее за лень и напоминая, как она пела летом. Итак, голод получила она за песни, он — пищу за свои труды.
Про тебя, Лисистрат, сложена эта басня. Лентяй ты, и жалок больше, чем тот, кто болен лихорадкой. Ты тунеядец вдвойне. Брось, милый, лениться. Позоришь ты свой природный дар, когда с такой телесной силой и с таким здоровьем не желаешь учиться труду.
Вот уже настала пора для сбора винограда, и гроздья налились сладким вином. Усердней охраняй теперь главную дорогу, на помощь возьми себе критского пса, потому что руки путников не знают удержу и всегда готовы нанести обиду поту, пролитому земледельцами.
Сосипатр, ты не попался в любовные сети, полюбив Анфусу. Полюбить девушку красивую — знак рассудительного взора. Не стони от того, что пленен ты красотой. Награда заставит забыть труды. Лить слезы любви приятно. Печаль эта смешана с наслаждением, и эроты, огорчая, радуют. Неодинаковые страсти вытканы на поясе Афродиты.
Если хочешь пересилить свое горе, то пойди, поброди среди могил и найдешь исцеление от муки, так как увидишь, что даже у самых счастливых людей от их надменности не осталось ничего, кроме праха.