Памятники Византийской литературы IX-XIV веков — страница 24 из 48

(около 1110 — около 1194 г.)

На фоне богатой литературной продукции Византии XII в. творчество Евстафия представляет собой значительное явление. Евстафий известен как талантливый историк–мемуарист, как целеустремленный и энергичный публицист и, наконец, как тонкий знаток и ценитель античности, передавший последующим поколениям свои огромные знания в этой области в ряде различных литературно–критических сочинений.

Евстафий родился в Константинополе. Там прошла его юность, там он получил образование. Его служебная карьера началась с места дьякона в храме св. Софии. Одновременно он был преподавателем риторики в светских учебных заведениях столицы. В 1174 г. Евстафий был назначен епископом города Миры Ликийской, но в следующем году был переведен в блестящий по тогдашним временам город, считающийся первым городом в империи после столицы — в Фессалонику (Солунь). На десятый год его епископата Фессалонику постигло страшное бедствие: город был захвачен войсками крестоносцев и потерпел огромный ущерб. Евстафий был свидетелем чудовищной расправы завоевателей с мирным населением, ему пришлось столкнуться с ренегатством и равнодушием правителей города, которое порой вело к предательству государственных интересов. Однако со своей стороны Евстафий сделал все возможное, чтобы поднять дух населения города и помочь тем, кто уцелел, перенести тяготы завоевания. Евстафий сохранил привязанность к Фессалонике до конца своей жизни. Обаянию его личности и его неутомимой деятельности посвящены две надгробные речи, произнесенные при его кончине его друзьями — Михаилом Акоминатом и фессалийским митрополитом Евфимием.

Творчество Евстафия очень разнообразно в жанровом отношении. С константинопольским периодом его жизни связаны литературно–критические и филологические сочинения. К этой группе относятся в первую очередь комментарии к Пиндару, от которых сохранилось только предисловие (в стилистическом отношении написанное мастерски), где Евстафий говорит о характере лирической поэзии вообще и поэзии Пиндара в частности, о его жизни, о возникновении олимпийских игр, пятиборья и дает таким образом по некоторым вопросам Много ценных сведений. В комментариях к Гомеру Евстафий обнаруживает основательное знакомство с эллинистической и позднеантичной наукой, его толкования гомеровского текста порой неожиданны и остроумны, так что по сей день многое из них не утратило значения. Особого внимания заслуживает предисловие к комментарию «Одиссеи», где Евстафий касается вопроса разной поэтической структуры гомеровских поэм, их судьбы в процессе развития греческой литературы, их значения для последующей культуры.

Стремление Евстафия проникнуть в глубину гомеровской мысли, докопаться до точного значения слова выдают в нем одного из тех немногих византийских ученых, которые обладали подлинным чувством античности и стремились оживить науку о ней. Поэтому в филологической византийской науке деятельность Евстафия составляет эпоху.

Однако не одна античная культура была предметом интересов и забот Евстафия. Он был свидетелем социальных изменений и как человек духовного звания, в частности, не мог не интересоваться жизнью и бытом монашества. Он видел, что в его время идея аскезы уже давно утратила свой изначальный смысл, и в монастыри принимали самых разных людей — и в социальном отношении, и по уровню образованности, и по преследуемым целям. Монастыри перестали быть очагами культуры, как это было в предшествующую эпоху. В них процветали пороки, корыстолюбие, заискивание, лесть перед высшим духовенством, интриги.

Евстафий задался целью составить канон правил жизни монаха, исходя из собственного восприятия действительности. Так появилось его большое сочинение «Об исправлении монашеской жизни», где дидактика перемежается с сатирой и живыми зарисовками монастырского быта. Сочинение это связано с более поздним периодом жизни Евстафия, с его епископской деятельностью.

Другое крупное сочинение, также связанное с этим периодом, открывает нам Евстафия с совершенно иной стороны. Талант историка, правдиво и убедительно изображающего современные ему события и стремящегося раскрыть связь и причины этих событий, обнаружился в сочинении, определяемом обычно по жанру как исторические мемуары, — «О пленении латинянами города Фессалоники».

С позиций подлинного гуманизма, с позиций человека, осуждающего всякую жестокость и насилие, описывает Евстафий ужасы войны: бессмысленную гибель детей, женщин, стариков, разнузданность завоевателей, равнодушие и предательство правителей города. Мемуары Евстафия принадлежат по праву к шедеврам византийской литературы.

Кроме упомянутых произведений, от Евстафия сохранилось большое эпистолярное и риторское наследие, а также и диалоги на теологические темы, где сильно ощущается влияние Платона. Евстафий пробовал свои силы и на поэтическом поприще. Ему принадлежат два церковных песнопения в жанре канонов.

ИЗ КОММЕНТАРИЕВ К «ОДИССЕЕ»[355]

Придирчивые критики получили в распоряжение не только «Илиаду», но и «Одиссею», а между тем первую они терзают больше, чем вторую. А уязвимое место для них — много сказочного, содержащегося в поэме. И видя в этом порок, они вместе со сказкой выбрасывают истину: из–за эпизодов, не соответствующих правде, они подозрительно относятся даже к самой истории.

Но поступать надо не так: надо исследовать поэтическое произведение, помня при этом, что у поэтов есть закон излагать не голую историю, а насыщать описание вымыслами. Одни из этих сказок, уже придуманные другими, поэты повторяют, а другие присочиняют сами. Ведь у тех, кто владеет искусством слова, существует обычай описывать в поэзии чудесное, чтобы вызывать у слушателей не только удовольствие, но и потрясение[356]. Так вот и наш поэт, по мнению древних, следуя за историей, часто вплетает мифы. И к рассказам, соответствующим истине, он прибавляет какие–то небылицы, сам для себя устанавливая пределы невероятного. И мифы он не везде подает как вымысел, но, говоря его же словами, много говорит он лжи, похожей на правду, так что никто не смог бы их различить. Лжет он много, но все же не во всем. Ведь поэзия не называлась бы правдоподобной, если бы она рассказывала все время только о ложном.

Так, например, многое из странствия Одиссея, то, что произошло поблизости от Италии и Сицилии, и ранее, изложено в соответствии с замыслами поэта. В отличие от многого это подтверждают исторически достоверные Латин и Авсон[357], которые, по мнению некоторых ученых, были детьми Одиссея и Кирки; ведь они и страной владели, носящей их имя, и народы получили название от их имен.

С этим согласуется еще и то, что в Иберии есть город Одиссия. И в пословицу вошло имя Темесия — героя поэмы, одного из спутников Одиссея, почитаемого в Темесе[358]. И никто не сомневается, что как раз там и странствовал по большей части Одиссей. А поэт в дальнейшем порядке изложения докажет, что можно описать путешествие Одиссея не только по Океану; при этом он, сохраняя историческую достоверность, прибавит характерные для поэзии эпизоды с чудесами. И по закону поэзии ложь он примешивает к истине: он то учит, то волнует, а иногда даже потрясает. Так, например, взяв из правдивых историй достоверное об Эоле и о киммерийцах, он прибавляет еще какие–то нелепые рассказы. В одних случаях он меняет место действия исторических событий и переносит их в другие страны; в иных случаях он нагромождает мелочи и доводит историю до неправдоподобия. Меняет место он, например, когда киммерийцев — бесспорно, народ северный — он помещает в области западные, ближе к Аиду[359]. И остров Калипсо он помещает в Океан. Нагромождает мелочи, например, в эпизоды с лестригонами, делая их людоедами, хотя они всего лишь дикари. И Эол, по его словам, знаток мореплавания, запирает ветры. Здесь нет лжи целиком, но есть преувеличение событий истинных. Признать, что поэзия Гомера целиком ложна, — совершенно неверно.

Ведь такую ложь, если бы он и мог сказать, он не скажет: он очень разумен. Вот послушай–ка, что Одиссей говорит у Эвмея: «Зачем тебе, такому человеку, необдуманно врать?»[360].

Есть случаи, когда умение лгать по необходимости в людях разумных следует поощрять, а не порицать. Поэт говорит, что таким образом и Автолика украсила клятва. Это означает, что плетение софизмов путем ложных клятв есть искусство.

Да и самого Одиссея Гомер откровенно изображает лгущим и в разговорах с Эвмеем, и в других эпизодах[361]. Значит, надо думать, поэт искажает истину не везде, а также не везде излагает и правду. С истиной он сплетает какую–то часть лжи, то же самое кажется и Полибию[362], который говорит, что поэт мало прибавил вымысла к странствию Одиссея и к Троянской войне. И это так.

«Одиссея», как гласит древняя истина, поэма более нравственная, чем «Илиада», т. е. она приятнее и проще. В то же время она и остроумнее из–за глубины мыслей, содержащейся в незатейливопростой выдумке, как полагают исследователи. Именно в этой бесхитростной простоте и кроется отточенное остроумие и глубина мысли.

Следует заметить, что содержание в этой книге очень скудно, незатейливо и построено на небольшом материале. И если бы поэт не ввел — что он и сделал — в разные места поэмы замысловатые эпизоды, растягивающие действие, как, например, плавание Телемаха, долгую беседу у феакийцев, блестящую маскировку у Эвмея[363] и другое, казалось бы, что у него события поэмы словно вытянулись вдоль узкого ущелья.

Придумывая и другое в таком же роде, поэт тем не менее строго следит за цепью событий в книге и пробует свои силы на поприще логографии: словно бурные реки несутся с горных вершин, — так изобилует он риторикой. Она наводняет и «Илиаду». Поэтому–то некто Тимолай[364], не то лариссец, не то македонянин по происхождению (а возможно — это два человека), порицая и осуждая Гомера за этот поэтический океан, нарушил границы дозволенного, выкинув из поэм, как ему казалось, ненужное. Он подобрал стих за стихом и написал поэму «Троянские события» в сжатом виде.

Например:

Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына,

Гнев, что наслал Аполлон, за дочь рассерженный Хриса.

Грозный, который Ахейцам тысячи бедствий соделал.

Так, говорят, этот пресловутый Тимолай исковеркал, насколько мог, гомеровскую «Илиаду». А Трифиодор[365], рассказывают, пошел вслед за ним и переписал в изуродованном виде «Одиссею», убрав всюду в ней сигму. Но возможно, чтобы не быть бездоказательным, он отказался от бесполезной болтовни о ней. Так люди картавящие отказываются произносить в стихах звук «р», чтобы не выдавать свою картавость. А то, что звук сигмы режет слух по причине какого–то свиста, когда образуется ее скопление, как, например, в известном стихе Еврипида[366]: «Я спасла тебя…» и так далее, он показывает, обращаясь к кому–то, кто пользуется аттическим удвоением «ττ», говоря: «Хорошо ты сделал, что избавил нас от сигм Еврипида!» Так именно и обстоит дело. А что касается Гомера, он — поэт. И поэт, изобилующий словами. Лучше него сказать никто не может. Он необычайно силен в построении поэм. В рассказах весьма убедителен. Во всяком искусстве слова он наставник. Словно из некоего океана, вытекают из него источники разнообразных способов сочетания слов, хотя и сам он не избежал черновой работы при сочинении поэм.

Так, передают рассказ некоего Навкрата [367], будто Фантазия, жена Разума, прислужница Мудрости, дочь Никарха, сложила описание войны в «Илиаде» с описанием путешествия в «Одиссее» и отдала книги в святилище Гефеста около Мемфиса. Туда пришел поэт, взял у кого–то из писцов при святилище списанные поэмы и тогда сочинил «Илиаду» и «Одиссею». Некоторые говорят, что поэт этот был египтянин или посетивший Египет и все там изучавший. Будто бы и в самих книгах он показал отчетливо по порядку все свои странствия. Но мудрость этой поэзии является ее самой главной целью. Эта книга воспитывает любовь к законному супругу, предлагая в обеих своих частях Пенелопу как образец. Гомер предписывает воздерживаться от оскорблений, в чем и отличаются ее женихи, совершая дела неправедные; нехорошо и обманывать — говорит он. И все те места, где поэт от случая к случаю учит, как вести себя с близкими, делают всю эту поэзию полезной для жизни, хотя это всего только часть книги. Этим наполнена и вся «Илиада». А что поэт выпустил в ней, то он поместил в «Одиссее». К тому же о некоторых событиях мы узнаем вовсе не из поэм, как, например, о смерти Ахилла, о великом Аянте из Локр, о благородном поступке Неоптолема, о хитрости Одиссея, когда пала Троя, и о деревянном коне, и обо всем другом, чего не содержится в «Илиаде». Поэтому сейчас нам предстоит, отложив «Илиаду»., позаботиться, чтобы написать объяснения к другой поэме и посвятить этому свой досуг. Здесь начинаются комментарии к «Одиссее».

О ПЛЕНЕНИИ ЛАТИНЯНАМИ ГОРОДА ФЕССАЛОНИКИ.СООБЩЕНИЕ ЕВСТАФИЯ, АРХИЕПИСКОПА ФЕССАЛОНИКИЙСКОГО, О ПОСЛЕДНЕМ, КАК МЫ НАДЕЕМСЯ, ЗАВОЕВАНИИ ЭТОГО ГОРОДА[368]

Во время злосчастного правления императора Андроника Комнина[369] Фессалоника ослабела и дошла до истощения, чему уже давно способствовало плохое управление этого императора во всем государстве. Однако избавитель, великий император Исаак Ангел [370]; который к счастью для мира через несколько дней после пленения города сменил его на престоле, милостью и волей божьей восстановил Фессалонику за короткое время; быстро и энергично взялся он за то, что было более всего необходимо, и господь помогал ему во всем; но об этом в свое время расскажет другая повесть.

ПРЕДИСЛОВИЕ К СОЧИНЕНИЮ

Те, кто описывает завоевания городов и в далеком прошлом, и в настоящем, в большинстве случаев используют одни и те же приемы. Конечно, писатель не обязательно прибегает ко всем ему известным средствам, не пользуется он в равной мере и теми методами, которые предназначены для данных двух родов повествования. Однако при повествовании историческом и беспристрастном писатель пространно богословствует; он и о причинах бытия говорит, и обильными риторическими прикрасами свою речь изощряет, и экфразами, и описаниями различных мест свое повествование украшает.

Одним словом, когда писателя глубоко не трогает то, что он пишет, он многое упорядочивает в угоду благозвучию и не отступает от правдоподобия, стремясь при этом, так как он не был свидетелем описываемых событий, впасть в жалостный тон и затронуть им читателя. Так поступает тот, кто описывает исторические события.

Но тот, кто изображает события современные, и на кого несчастье наложило свой отпечаток, тот, конечно, воспользуется всеми указанными средствами, но не перейдет границы. Ему следует только преисполниться сострадания обязательно в соответствии со своими личными склонностями. Если писатель — человек мирской, он даст выход своему горю в любых выражениях, и его никто не осудит. Если же он посвятил себя жизни духовной и замечает, что жалобы и благодарность, возносимые к Создателю, разделяет не то что крепкая стена, а целая пропасть, он воздержится от изображения событий в слишком мрачном свете. Также он не предастся витиевато–шутливым жалобам как бы с целью сделать из воспроизведения чудовищных страданий украшения–побрякушки. Также и другие средства он будет применять умеренно и на свой собственный лад, не прикрашивая невероятные слухи, словно бесталанный летописец, не пользуясь и другим, что заставляет бездаря в его вполне понятном честолюбии поставить на первый план собственную ученость.

2. Покажет ли и меня в подобном свете настоящая повесть, обнаружится в скором времени. Исходным моментом в построении этого сочинения послужит самое несчастье. Ведь было бы невероятным, чтобы кто–нибудь, попав в самую гущу бедствий, не придал им значения с самого начала. Затем повествование обратится к сетованиям, к вескому порицанию и обличению прямого и побочного виновников несчастья и перейдет к понятному, ясному, а местами возвышенному изложению. Один раз оно начнется без прикрас, как бы по–деловому, в другой — более искусно и от времен, которые уместно вспомнить[371]. К последующему оно перейдет связно и в порядке, который не всегда следует оставлять в стороне. Затем оно обязательно даст полную картину завоевания, потому что это и есть главная тема сочинения.

Так как в подобных обстоятельствах бог посылает знамения, которые и здесь появляются совершенно отчетливо, то, конечно, речь пойдет здесь и об этих явлениях. Автор не будет исходить из того, что грехи следует выставлять как причины несчастья, хотя историки разумно считают это своей задачей. Эти причины бегло упоминает нравоучительный очерк в конце сочинения. Ведь его будут читать как раз во время провозглашения начала великого поста. Таким образом, повесть, рожденная страданиями нашего города, кончается церковным поучением.

НАЧАЛО САМОГО СООБЩЕНИЯ О ЗАВОЕВАНИИ

1. Недавно прошедшее время в большей мере, чем давнее, человеку, чуждому сострадания и далекому от опасности, дало бы основание для такого определения: «время великое, тяжкое, полное невероятных ужасов, проклятое, невыносимое, горчайшее, причина потоков слез». Но тот, кто, как говорится, попал в сети и, подобно нам, запутался в обстоятельствах, тому, видимо, трудно подыскать столь точные названия для несчастий. К тому же пестрая цепь ударов судьбы, грозившая поглотить каждого несчастного в отдельности, и множество различных знамений, отвлекают мысль от этой области. Если же кто–либо в состоянии точно обозначить несчастье, он с полным правом назовет его закатом великого светоча.

И хотя он этим ничего не скажет о самом несчастье — для этого возвышенного изображения понадобились бы еще и другие выражения — величину несчастья он все же определит точно.

2. Именно такого рода явлением была теперешняя участь города Фессалоники — города, ярко сверкавшего среди городов нашего мира. Такой участи не пожелали бы городу даже его враги, потому что утрата им его прекрасного облика горестна даже для тех, кто им однажды пренебрег. Проклятие демону, который впал в величайший грех и посягнул на кровь этого города, и пролил ее!

Город был так разрушен, что от былой его красоты и следа не осталось. Его стены были сметены с лица земли, святыни были полностью запятнаны, больше, чем отхожие места, городские здания были повреждены, имущество граждан частью расхищено, частью разбросано, одним словом уничтожено, — как это надо будет назвать, если кто–нибудь вздумает и сможет перечислить все это по порядку? Кто смог бы, как подобает, оплакать огромное число жителей города, не только солдат, но и горожан, и духовенство, и мирских людей? Даже всех тех, кто выдержал бурю жизни и, словно в гавани, укрылся в недоступных пристанищах[372], поток палящей битвы вынес навстречу гибели, подобно саранче, гонимой с нивы огнем.

Враги, окружившие город, раздували пламя ненависти против всех горожан. А из них одни были поглощены, словно водоворотом, потоком этого пламени, так что не могли найти спасения, а только вынуждены были сопротивляться многоликой опасности; других же гибельные удары, подобно стрелам молнии, разили издалека.

3. «Солнце бодрящее близилось к нивам»[373], но оно не могло рассеять смертного мрака. Напротив, тьма от павших, вздымаясь, спорила со светом. Если кто–нибудь еще не проснулся от сладкого сна, на того наваливался сон горчайший, от которого пробуждения не бывает: подобно зловещему призраку вставала перед ним действительность, и тот, кто видел ее, смыкал очи, чтобы умереть. Если кто–нибудь просыпался и поднимался с ложа, вражеский меч валил его, как это обычно бывает, опять на ложе. Это злое животное часто нападало на полураздетых людей, что избавляло его от труда вонзать свои зубы в одежды. Если же он нападал на солдат или на молодых людей в расцвете сил, его острые когти вонзались в них и их разрывали. Это было обычным: ведь он по–своему радуется таким телам, которые готовятся к нему и его ждут. Если же он направлял свой пыл на то, чтобы уничтожить бедных людей, и без того обреченных на смерть, к земле пригнувшихся старцев, которые уже от одного страха попали бы к Харону раньше, чем он поразит их, и старых женщин, которые большей частью были слепы и глухи уже от старости, так что не могли ни видеть сверкания оружия, ни слышать грозящих раскатов, — это был не разумный Apec, а беснующееся войско и мечи, ни для кого различий не знавшие.

4. «Да, поистине это величайшее несчастье для людей»[374]. Самым горестным зрелищем было, когда рядом с погибшими от разных причин взрослыми людьми повсюду лежали распростертые трупы малых детей. Некоторых из них пронзили одновременно с теми руками, которые их держали. Иные гибли от страха, или их убивали как раз те, кто их нес. Большинство из них лежали плашмя. Ведь необходимость бежать влекла за собой подобную смерть, без оружия.

И вот народ кинулся в церкви, и завязалась жесточайшая борьба за жизнь.

Во второй раз это произошло при входе, в акрополь: когда вражеское войско поднялось на восточную башню со стороны моря, это было как бы условным знаком для неприятеля, что город уже покорен, так что все, кто только хотел, могли карабкаться с внешней стороны — тогда нижнюю часть города многие покинули. Они обратили взор к акрополю, «словно к горам спасительным»[375].

5. Судить о размерах уничтожения можно по тому обстоятельству, что рядом с грудами человеческих трупов вырастали горы убитых животных. Так как единственные ворота не давали достаточно выхода для бегущей наверх толпы, и пешеходы, и всадники, чтобы оказаться в безопасности, яростно стремились прорваться, но все же пройти они не могли.

Тогда идущие позади тяжело навалились на передних, но и сами пострадали от тех, кто находился еще дальше. В свою очередь и те не могли избежать подобной судьбы. Так, валящая толпа в стремительном беге превращалась в гору мертвецов, где все находилось в пестром и нелепом смешении: люди, лошади, мулы, ослы, на которых многие поместили поклажу с самым необходимым. Этот холм достиг высоты находившейся там городской башни и был лишь немногим ниже валов перед городскими стенами, а эти валы война как раз и уменьшает.

Итак, это произошло с внешней стороны крепостных ворот. Другая совершенно иного рода трагедия постигла тех, которые прижали ворота изнутри, когда горе–полководец[376] очень некстати соскользнул с них и пустился в позорное и тайное бегство.

6. Так как, видимо, еще недостаточно людей различным способом лишилось жизни, тот человек, в хороших делах ничтожный, а в плохих великий, умножил несчастья и как бы собственноручно увенчал беду короной. Он не мог упустить момент стать собственноручным убийцей еще и для тех, которых он приблизил к гибели уже раньше своими бестолковыми планами, говоря по правде, легкомыслием в битве и плохой охраной города, как дальше еще яснее покажет моя повесть.

Михаил Глика