онившись над его экзотическими экспонатами, как вдруг вблизи возник наш кабальеро с трубкой, Сережа Воробьев. В.В. вскрикнул, замахал руками, коробочки попадали, пушинки разлетелись по комнате… Оказывается, в присутствии чая нельзя курить, дым моментально впитывается в чайную субстанцию. Кстати, Похлебкин поделился огорчениями: редколлегия Минпищепрома зарубила первую фразу книги «Нет ничего более противоестественного, чем сочетание чая с сахаром». (Да… это вам не философская редакция, которая сама освобождала автора от привычного, а тем более от советского, штампа – что вызывало у этого автора после знакомства с нашей редактурой боязливый вопрос: а пропустят ли статью в таком, немарксистском, виде). В.В. был пригородником и ездил из своего Подольска (где время от времени незапиравшийся дом его с обширнейшей библиотекой подвергался набегам неразумных аборигенов), везя с собой очередную порцию норвежской, а впоследствии финляндской и шведской философии.
Привели к нам и Сергея Сергеевича Аверинцева, поначалу еще аспиранта (чьи статьи «Новый Завет», «Откровение», «Предопределение», «Теология» и многие-многие другие составили славу ФЭ). Появился в редакции и Виталий Аронович Рубин, китаевед, вроде бы человек благополучной судьбы, но не соответствующий ей по своему блестящему уму и перу. Одним приятелем был приведен математик Сергей Сергеевич Хоружий, вскоре порадовавший нас статьей «Ничто». Невзначай поднялась к нам из КЛЭ выпускница Библиотечного института, переквалифицировавшаяся к тому времени в ма-лопечатаемого литератора, Ирина Бенционовна Роднянская, которая так и осталась до конца соратницей нашего дела. Забегала в редакцию и Наталья Леонидовна Трауберг, внося еще одно измерение: в воздухе веяло Бонавентурой и Франциском Ассизским. Поговорив часа четыре с Сережей Воробьевым о Терезе Авильской (см. ее статью в V томе), она вдруг спохватывалась и с восклицанием «Томику английский!» (что значило – заниматься с сыном языком) исчезала до завтра.
Один из сотрудников старого редакционного состава, мыслящего и действующего «как положено», вскоре ушедший на повышение в Академию общественных наук при ЦК КПСС, как-то не без добродушной снисходительности заметил: «Что-то, я вижу, вы все каких-то чудиков собираете…».
Как же собиралась нами эта пестрая и ширящаяся со временем компания филологов, историков, искусствоведов, математиков, а иногда в виде исключения – и остепененных философов? Совершенно непонятным образом, путем слухов; она, можно сказать, соткалась из воздуха. Конечно, созывая по дорогам и весям, выманивая из нор и ниш, мы звали этих любомудров на пир, скромный по своим масштабам, ограниченный строго отпущенным количеством печатных знаков (букв), но зато не ограниченный в возможностях произносить на нем неказенные речи.
В 60–70-е годы в нашей культуре наряду с табелью о рангах, где перемешались недостойные с полудостойными, а также и с некоторыми достойными, существовала и катакомбная жизнь. И если кто-то из живущих не на свету, как, например, М.М. Бахтин, попадал в конце концов при жизни в число известных лиц, то это не было правилом. Так, о Дмитрии Николаевиче Ляликове прознали за границей скорее, чем дома, как об интересном специалисте по психоанализу (самоучка!). Между тем этот человек, не занимавший никакого официального места к тому времени, когда мы с ним познакомились, был действительно крупным ученым. Каким бы загадочным и интригующим ни являлся этот человек сам по себе, его «профессиональная пригодность» стала очевидной сразу, и ему, специализировавшемуся, как потом оказалось, по Колумбии кандидату географических наук, было назначено плыть Колумбом по неизведанным философским водам.
Д.Н. входил в редакцию как-то боком, глядя куда-то вдаль, на видневшееся через огромные окна небо, на крыши домов на той стороне Покровского бульвара и на верхушки древесных крон. В руках у него был старый, казалось вечный, кожаный портфель со столь же таинственным и неожиданным содержанием, как и носивший его владелец. Оттуда вытаскивались с обтрепанными краями блокноты и помятые листки, на которых были занесены последние сведения и факты, поразившие Д.Н., не знавшего в своих интересах пространственно-временных границ. Подчас, когда он узнавал что-то уж нестерпимо жгучее и неотложное, то при всем своем отвращении к телефону прибегал, бывало, и к нему. И тогда в двенадцатом часу ночи в коммунальной «вороньей слободке» у Никитских ворот, где я жила, мог раздаться пронзительный звонок, и далекий, заглушаемый шумом идущих через Тайнинку электричек голос Д.Н. взволнованно сообщал, а точнее, приподнято вопрошал: «Вы знаете, какие новости с крито-микенскими раскопками?!».
Из этого же портфеля, из которого ранним летом могли являться вдруг букетики ландышей, был вытащен впервые увиденный всеми нами сборник «Новый град» Г.П. Федотова. Из этого же тайника Д.Н. как-то достал истрепанную тетрадь, заполненную столбцами, и стал читать никому тогда (в годы торжества шестидесятников) не известное георгиеивановское:
Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, Бога нет…
Читал он совершенно поразительно: с грозными ударениями и отчаянною четкостью ритма, читал, как читает поэт свое, а не декламатор чужое. Вслед за вызывающей чеканкой первого с тоской и недоумением почти проборматывалось второе, теперь всем известное:
Эмалевый крестик в петлице
И серой тужурки сукно…
Стиль работы Д.Н. с редакцией был такой. Обычно, когда сроки кончались, он приходил с еще не оконченным текстом, даже иногда с наброском, но ничего вам не вручал, а вместо этого без предисловий заводил разговор о каком-нибудь камне преткновения, который встречался на его авторском пути. Оказывались мы достойными собеседниками или нет, мы были нужны для дальнейшего расследования как люди хотя бы сочувствующие взятому курсу. И вообще, выходя из своего кабинетного затворничества, Д. Н. должен был встречать каких-то лиц, коллег, которым дело мысли было бы тоже важнее всего. Иногда отсутствие Д.Н. становилось катастрофическим. Конечно же, пропал, забыл, увлекся букинистическими раритетами! Приходилось выезжать на пленэр, в Тайнинку, Рабочая, 16. Как подходило название станции и как не подходило имя этой улицы для расположившейся на ней двухэтажной ляликовской дачи, таинственной, темно-бурой, покрытой патиной… Д.Н. оказывался дома, в кабинете. Он встречал вас так, будто вас только и ждал. Обнаруживалось, что сидел он именно за энциклопедическим «уроком», но что-то надо было еще дописать, дорешить. И если дело было летом, мы выходили в сад, устраивались с бумагами где-нибудь на чурбаках и включались в процесс взаимной маевки, словесной эстафеты, где каждый по очереди пытался как можно более обострить углы обсуждаемого предмета. Д.Н. умел чувствовать прелесть всякой «проблематизации»; не будучи метафизиком по своим главным интересам, он легко воодушевлялся поисками предельных причин. Он был редчайшим исключением среди эрудитов (особенно историков), для которых привычка к работе с разнообразием эмпирических фактов плохо совмещается с исканием первоистоков и первосущностей. Да, он мгновенно резонировал и – воспользуемся незаконными ассоциациями, возникающими в русском языке, – размышлял над резонами, так сказать, «по требованию». Чужая мысль зажигала в нем собственную, вызывая фейерверк. Когда его впоследствии устроили в ИНИОН (Институт научной информации Академии наук) то, не успев переступить его порога, сразу же погрузился в исследование американского психоисторика Роберта Лифтона «Смерть в жизни: пережившие Хиросиму», страшно увлекся и, закончив реферат, сообщил, что Лифтону «до гениальности не хватало совсем немножко… я добавил». И в этих словах не было никакого самомнения, ибо Д.Н., заинтересованный только в сути дела, даже не сознавал их возможной нескромности, он простодушно доложил о том, что сделал все, что мог. В этом служении предмету и заключен секрет его текстов, которые, не будучи образными и, так сказать, художественно изощренными, остаются всегда захватывающими. Он сосредоточивался на интеллектуальной сути и при этом обладал завидной твердостью руки.
Творческая отзывчивость на импульс со стороны приводила к тому, что Д.Н. эксплуатировал всякий, кто этого хотел, – при одном, правда, условии, что в качестве конечного продукта эксплуатации «фирма» должна была принять то, что производил он по собственному разумению, без расчетов особо повлиять на идейный тонус ляликовского текста, приспособить его к курсу официоза. Д.Н. никогда не искал «заказчиков» и «рынков сбыта» своей продукции, да и, по-видимому, не производил ее без толчка извне. Он представлял собой не частый теперь национальный тип «сокровенного человека», «лежачего камня», мечтательно углубленного в свое. Этим своим, помимо давно вошедшего в его жизнь (очевидно, по жизненным же причинам) психоанализа, часто было размышление над каким-нибудь высоким анекдотом истории. Д.Н. очень любил такие анекдоты как эстет и коллекционер. Но мне кажется, что дорожил он подобным анекдотом, потому что тот свидетельствовал не только о разнообразии, богатстве и причудливости исторического бытия, но и – о таящихся тут неординарных возможностях уклонения от детерминизма. Между прочим, он увлекался эзотерикой и был чуток к чудесам, однако его невозможно было провести на мякине намеренной многозначительности. Однажды, уже в ИНИОНовском нашем бытии, на Якиманке, кем-то вслух зачитывался текст одного автора, пропагандировавшего эзотерическую восточную мудрость и упивавшегося неизреченностью коана «Как звучит хлопок одной ладони?» Стоявший тут же Д.Н., немного подумав, со сдержанной насмешкой ответил: «Как пощечина».
Были и другие отдушины в броне детерминизма, кроме экзотики и гнозиса. Между прочим, подобралась компания: помимо Дмитрия Николаевича в нее входил Андрей Борисович Дмитриев (называемый в издательстве «Андреем Великим»), великий магистр словарных указателей, включая и пространный «Предметно-именной указатель» к нашему пятитомнику. Он старался выискать все возможные сочетания философских понятий, и когда ему говорили, что, к примеру, выражение «абсолютизация истины» не стоит вносить в указательный список как логически сомнительное, А.Б. отвечал свое обычное: «Иначе пропадет». Так верил он в силу указателей. Третьим в компании оказывался Дмитрий Павлович Муравьев, серьезный литературовед и безработный филолог, пострадавший за мужественную защиту Синявского и Даниеля и нашедший пристанище среди авторов КЛЭ. В общем, два Димы и Дмитриев, образовавших некое бродячее мужское братство, рыцарский орден книги; оно же – и кофейное братство, даже более – союз гурманов, дегустаторов португальских вин (в то время появились доподлинные «порт-вейны», а по Москве раскинулась сеть кофейно-винных закутков и рюмочных). Теперь никого из них уже не встретишь ни на Арбате, ни на Кузнецком… Ушел круг этих людей, уникальным образом соединявших в себе новую умудренность с застенчивым, но истовым служением культуре.