<…>
Как-то было справедливо отмечено, что сам замысел ФЭ обязан своим рождением антисталинской «оттепели». И действительно, для старого состава редакции эпохальность задачи состояла в «очищении» советской философии от «сталинского догматизма». Для нас же – в очищении от всей этой философии и от ее философов.
Мы варили два супа в одной кастрюле.
В чем же был наш прорыв? Конечно же, борьба шла за мысли, взгляды, подходы, факты (репрессий, в частности), за титулы, в конце концов. В связи с князьями Трубецкими приходилось доказывать, что княжеского титула посмертно никого не может лишить даже Генсек. Увы, «Mein Kampf» разгорался по любому поводу и требовал слез, хитростей, противоправных действий. Когда вышел пятый том, Аверинцев и сказал мне фразу, которая вынесена в заглавие этих воспоминаний.
Однако концентрацией всей борьбы, ее апогеем была битва за слова и за обертоны слов. Специфика тогдашней ситуации состояла в том, что все подлежало оценке в терминах оруэлловского новояза: если сборник «Вехи» – то «контрреволюционный», если западное общество – то «буржуазное», если религия – то «опиум для народа»; все глаголы тоже были расписаны. Мы прорывали блокаду. Вместо «контрреволюционный» мы ставили «антиреволюционный» (поймет ли, о чем речь, человек новейшей формации?), вместо «буржуазное» – «позднебуржуазное». Мы написали «революционное возбуждение», где требовался «революционный подъем» (и только однажды, в статью «Степун», проникла, за моей спиной, новоязовская фраза: «С враждебных позиций рассматривая сов. строй…», за которую не перестает быть стыдно).
Дело наше было аутсайдерским. Так или иначе, последние тома ФЭ – это тот парадоксальный случай, когда, вопреки знаменитой формуле нашего экс-премьера В.С. Черномырдина, задумывая энциклопедию, хотели как всегда, а получилось как лучше.
На старой площади, в идеологическом отделе ЦК, не знали, то ли наградить пятитомник Ленинской премией, то ли взамен издать контрэнциклопедию, а эту изымать. Рассказывали, что особенный гнев вызван был принципиальнейшей и пространнейшей статьей А.С. Аверинцева «Христианство» и, почему-то, небольшим и не существенным для Большой идеологии моим «Счастьем». В последнем случае раздражала романтическая приватность: «А где же марксистское понимание счастья?» (вечный вопрос). В общем, не было бы несчастья, да «Счастье» помогло. А ведь и вправду, существуя в ФЭ, мы могли убедиться в том, что «вся-то наша жизнь есть борьба», а следовательно, и счастье (прямо по Марксу) в борьбе. В случае с вызывающим теологическим корпусом статей, по-видимому, подмогло фантастическое награждение их автора, молодого ученого, премией Ленинского комсомола в 1968 году (разумеется, не за участие в энциклопедии). В итоге санкций все же не последовало.
В народе выход последних томов был воспринят как знамение перемены курса в Кремле. В редакцию время от времени вбегал с вопросом человек из провинции, чтобы подтвердить свою догадку: правда ли, что в Центре уже отменили марксистскую философию? Голоса из свободного мира – и, что еще парадоксальней, из христианских, даже иезуитских, изданий – высказывали неколебимое убеждение в участии тут высшего Государственного промысла. Ему приписывались успехи и заслуги независимого философствования, а нам – роль исполнительных клерков. Еще огорчительней было встретить прямой укор от соотечественника, эмигрантского философа-публициста С. Левицкого. Приписав моей статье о Бердяеве (в БСЭ-III) «стереотипную», «идеологическую ругань», он тут же ломает голову над тем, «какие мотивы вызвали изменение тона» (значит, не все так «стереотипно»?!): попустимая ли это «дань послевоенному патриотизму» или это «следствие идеологической директивы?» («Новый журнал», Н.-Й., № 129, 1977, c. 225). Не пришло автору «Трагедии свободы», поклоннику Бердяева, в голову, что «добились мы освобожденья своею собственной рукой». В любимом «Вестнике РСХД», правда, уже в позднюю эпоху прорвавшихся плотин и нахлынувшего в журнал бурного потока сочинений из России (прямо по Розанову: миллионы лет томилась душа, так поди же, душенька, погуляй), один здешний литератор в № 136 за 1982 г. c какой-то обидой и недоброжелательностью отметил (по поводу статьи о Льве Шестове в V томе ФЭ) отсутствие привычного марксистского подхода. Но увидел он тут лишь «фантастичный» «курьез» и повод прочитать мне нотацию – как лицу из «советского официоза», рассуждающему в «тоне Фомы Аквината». (Вот так официоз!) Советскому диссиденту не хватило инакомыслия и фантазии, чтобы мыслить вне зависимости от официоза.
Для нас выход V тома был явлением праздничным, подарком судьбы, беспочвенным даром небес. Время было чужим – и мы ему посторонние. На дворе стояли поздние шестидесятые. Меж тем, к окончанию работы становилось все заметнее, что варилось в энциклопедии не два супа, а несколько супов в одной кастрюльке – многосекционной, но под общей крышкой. Пузырились теории структур и систем – зачастую на месте окрошки диамата, а марксистски окрашенная социология подогревалась в отсеке истмата. До поры до времени мы могли существовать, как в ГУЛАГе, где русский националист дружил с бендеровцем. Но крышка чуть приподнималась, и постепенно выяснялись не только расхождения позиций, но и противоречия и даже взаимоотрицания.
«Вот и сбылися мечты сумасшедшие»… Свобода, как чудо, явилась воочию, предстала de facto, а не только в мировоззрении. Что же дала свобода по сравнению с былой несвободой? «Классовые ценности» заменены «ценностями общечеловеческими» (ура!), мы можем беспрепятственно подбирать «пшеметники» к существительным, сказуемые – к подлежащим. Так пришло наше время?
Нет, свобода любит и поощряет тех, кто славословит ее одну, не очень интересуясь остальным.
Идут два праздника. На сцене, перед нами – племя молодое, с незнакомыми, невиданными еще ликами свободы. Над нами по-прежнему старые знакомцы, ревнители марксизма и классовых ценностей, хотя и в не прежней силе… и не в прежнем обличье; пережив нынешнюю революцию и не пережив ни одной ротации, большинство старых начальников и столоначальников возвышаются на тех же кафедрах и в тех же креслах. Если не продвинулись выше. А те, кто продвинулся совсем высоко, покинув все земные места, оставили их новому боевому авангарду.
Нет, на нашу улицу праздник все еще не пришел.
А может быть, и не должен прийти?
Спор – вопреки участникам?[28] (Негасимые разногласия)
Не так давно в печати выражалось недоумение: почему, дескать, молчит «вермонтский изгнанник», когда «взбаламученная Россия» ждет от него вмешательства в нынешнюю неразбериху? И почему он наложил временное вето даже на перепечатку здесь своей публицистики? Мы не уполномочены отвечать за того, кому адресованы эти вопросы, но думаем, что нетрудно догадаться о причинах такого, совсем не «демонстративного» самоограничения со стороны писателя. Ему гражданский мир в родной стране дороже самовыражения – до сих пор он не давал повода думать о себе по-другому. Именно потому, что Россия «взбаламученная», каждое слово, сказанное им в минувшую политическую эпоху применительно к тогдашним конкретным обстоятельствам и поступкам конкретных лиц, может быть невзначай подхвачено мутным потоком и послужить не миру, а раздору.
Солженицын-полемист и прежде учитывал «исключительную накаленность чувств» в общественной среде; тем более учитывает он ее теперь.
Но, оказывается, можно заставить заговорить и того, кто не собирался этого делать; правда, косвенно переданное слово прозвучит искаженно.
В февральской книжке «Знамени» опубликованы «Уроки А.Д. Сахарова» –несколько принадлежащих ему документов, связанных с его судьбой и общественной позицией. Центральное место в этих «Уроках» отведено тексту «О письме Александра Солженицына “Вождям Советского Союза”». Настолько, по замыслу редакции, центральное, что в подборке даже нарушен хронологический порядок сахаровских высказываний и мысли 1974 г. опережают мысли 1972-го. Публикуя отклик на не получившее у нас огласки выступление, редакция журнала заверяет в своей готовности «напечатать само письмо Александра Исаевича Солженицына, чтобы читатели могли сопоставить точки зрения двух выдающихся мыслителей нашего времени», готовности, однако, не реализуемой из-за вышеупомянутого «вето». Но корректная отговорка не снимает с журнального предприятия некоторого налета неблагообразия: можно было бы и не изолировать читателя полностью от солженицынского первоисточника, не понуждая судить о нем по полемическому пересказу, вдобавок из уст человека, навеки умолкнувшего и потому сегодня безгласного в отношении давних своих слов. Ведь теперь всякий, кто склонится принять тезисы Сахарова, тем самым поневоле присоединится к памятной формуле: «Я Солженицына не читал, но с ним категорически не согласен».
Солженицынскую публицистику печатать без разрешения автора нельзя. Но ее можно цитировать, чем чрезвычайно энергично пользуются все течения нашей общественности. В подборке «Уроков» вполне обоснованно отводится достаточная журнальная площадь ценным комментариям академика В.Л. Гинзбурга к драматическому документу, открывающему всю публикацию. Неужели не хватило хотя бы такого же места, чтобы прокоментировать те или иные возражения Сахарова выдержками из самого Солженицына, позволяющими понять, к чему эти возражения относятся и как откликнулся на них писатель?
Прежде всего, из изложения Сахарова читатель вряд ли уяснит, насколько рассчитано «Письмо вождям» на восприятие его адресатов («Сам адрес “Письма” не допускал достаточно глубокого обоснования моих предложений», «В зависимости от моего адресата я должен был снизить аргументацию всю», – замечал впоследствии Солженицын). По сравнению с другими программными выступлениями писателя в «Письме» акцентировано именно то, что может если не тронуть сердца, то хотя бы затронуть инстинкты «вождей», – предполагаемую в них память о национальном происхождении и их чувство самосохранения. Отсюда на первый план выдвинуты экологическая опасность, китайская угроза и, конечно, российское разоренье. Именно подчеркивание этих тем вызвало коррективы Сахарова без учета с его стороны специфики документа. Если Сахаров в те же времена обращался к тем же адресатам, предполагая в них некоторую долю социалистического «идеализма», то Солженицын адресуется к «крайним реалистам» (его слова), пользуясь единственным каналом связи, который в отличие от связей идейных, быть может, еще не вполне перекрыт, – общностью по природному факту рождения.