Но высшего накала достигали конфликты, которые развертывались на ближних рубежах, без апелляции вовне и, как правило, не оставляли после себя письменных документов (а только эпизодические зарубки в памяти). Бывало, собеседования в кабинете начальства занимали целый день. В первой его половине шел разбор концепции, в которой не нашел себе место марксистский подход, но чаще дискуссия шла вокруг отдельных словосочетаний (типа: почему «революционное возбуждение», а не «революционный подъем»?) и отдельных слов («Почему Вы, Регина, – как часто именовал меня Марлен Павлович, – вместо нормального слова “буржуазный” употребляете какое-то неестественное – “позднебуржуазный”?). Да, борьба всегда шла за слова (как и в «Философской энциклопедии»). Мой цензор уезжал в идеологический Отдел на Старую площадь. А я, получив указания, оставалась под дверью, стараясь придумать свой, менее травматический вариант переделки.
Со Старой площадью была связана уникальная судьба еще одного нашего издания, явившего казус полного «отчуждения» труда (не предполагаемого даже Марксом). Речь идет о сборнике «Новые философы», сенсационной семерки правых, которая нежданно-негаданно, на фоне все новых и «новых левых», возникла во Франции в конце 70-х (подобно «великолепной семерке» «Вех» – в России начала века). Своим рождением она прежде всего обязана переведенному на Западе «Архипелагу ГУЛАГ». Собрание рефератов этих «детей Солженицына»: А. Глюксмана, Б.-А. Леви, М. Клавеля и др. было издано у нас в Институте в начале 80-х в количестве 6-ти экземпляров и обсуждено в Идеологическом отделе ЦК, пожелавшего познакомиться с новыми идейными врагами и дать этим клеветникам достойный отпор. Но не увидено ни одним глазом редактора-составителя.
Помнится, выход для безнадежно увязшего обзора «Раскол в консерваторах (Ф.М. Достоевский, Вл. Соловьев, И.С. Аксаков, К.Н. Леонтьев, К.П. Победоносцев в споре об общественном идеале)» был найден на путях еще одной методы – подловить момент, когда наш куратор отправится в отпуск, и принести работу на подпись замещавшему его должностному лицу: зам. директора Л.К. Шкаренкову, автору книги «Черные флаги белой эмиграции», тем не менее благосклонному к нашей продукции, или другому зам. директора – Л.С. Кюзаджа-ну, готовому помочь, но разгадавшему маневр и заметившему мне с укором, что такая система ставит его в щекотливое положение перед коллегой и даже может поссорить. Тем не менее, «Раскол…» таким образом вырвался из плена. И все-таки, я вспоминаю Марлена Павловича с теплым чувством: он был джентльменом, образцом хороших манер и не злопамятным человеком. Когда, при распределении научных рангов, встал вопрос о моем разряде, он повел себя по отношению ко мне, досаждавшей ему беспрестанно не одно десятилетие, самым великодушным образом.
Был момент, когда вся плановая продукция застопорилась, включая очередной выпуск «Судьбы искусства…», и надо было задумываться над своей собственной судьбой. М.С. Горбачев уже произнес свою судьбоносную фразу «Общечеловеческие ценности выше классовых», означающую отмену крепостного права марксистской идеологии и открытие эры свободы мысли. Но прежняя инерция еще никуда не делась. И руководитель нашего отдела Я.М. Бергер, держа в руках очередной, полученный им на подпись сборник «Формирование идеологии и социальная практика», в который входила работа «Summa ideologiae», резюмировал свое впечатление от знакомства с ней в таком стиле: Вы, Рената Александровна, придумали это для самиздата или для тамиздата, но не для здесь-издата.
Требовалась в лучшем случае радикальная переработка. Параллельно идущим в то время на международной арене Женевским переговорам у нас шли свои пять туров переговоров с Я.М. Бергером – первый и последний – втроем, с участием соавтора Ирины Роднянской. Начало было безнадежным, я почти впала в отчаяние. Более важной вещи, думалось мне, мы еще не писали. К тому же, я чувствовала ответственность за вовлеченного в это предприятие соавтора (для которого эта работа была нештатной, неплановой). Аргументация зрела днем и ночью. Собеседования шли по часу-полтора. Но какие это были собеседования!? «В этой борьбе, – заметила Роднянская, – мы потеряли не только женственность, но и человечность». Когда наши контраргументы не имели воздействия и надо было смиряться, неотменимым принципом оставалось одно: вычеркивать, но не вписывать. «Summa» вышла из битвы сильно потрепанной[34]. Тут сама пришла на ум (как-то несообразно обстоятельствам) ламентация Пушкина из письма П.А. Вяземскому в марте 1823 года: «Цеховой старшина находит мои ботфорты не по форме, обрезывает, портит товар; я в накладе, иду жаловаться частному приставу; все это в порядке вещей…»[35]. «Порядок вещей» в нашем случае не предполагал апелляций к «частному приставу».
Я пришла в Институт, когда все, о ком остались яркие впечатления, были уже в сборе. Или – на подходе. Это было особое, с непреходящими либеральными традициями, место. Это были интересные времена. На службу принял меня тогдашний директор крупный синолог и закоренелый либерал Л.П. Делюсин для работы по теме: «Достоевский в зарубежных исследованиях» (о чем уже упоминалось). Собственно, не было еще никакого Института информации, а была тогда Фундаментальная библиотека общественных наук АН СССР и помещалась она (еще до Якиманки, о которой пелось в капустниках «Одену джинсы я наизнанку, пойду работать на Якиманку») в роскошном особняке в аристократическом уголке Москвы, близ родного Арбата, на перекрестке Малого Знаменского переулка (тогда ул. Маркса – Энгельса) и ул. Знаменки (тогда ул. Фрунзе).
Впервые поднимаясь по мраморным ступеням парадной лестницы, я среди собравшихся наверху сотрудников различила знакомую фигуру Дмитрия Николаевича Ляликова, коллегу по «Философской энциклопедии»[36] и популярного в интеллектуальных кругах мудреца и знатока Востока Григория Соломоновича Померанца, принятого в штат еще предшественником Делюсина В.И. Шунковым. Он был тоже давним знакомцем: по философским собраниям и той же «Философской энциклопедии», в свое время спасшим нас от собирателей подписей под письмом в защиту Синявского и Даниэля, которым решительно объявил: «Не заваливайте эту малину».
В тот день, повторюсь, Григорий Соломонович, стоя в центре круга, знакомил собравшихся с бездонной глубиной восточного любомудрия. «Как звучит хлопок одной ладонью?», – обратился он со знаменитым коаном к остолбеневшей публике… «Как пощечина», – не задумываясь, отвечал Д.Н. Ляликов. Он писал увлекательные рефераты по психоанализу и проблемам иррационального. По поводу одного из захвативших его авторов, американца М. Лифтона, автора книги «Пережившие Хиросиму», Д. Н. простодушно заметил: «Ему совсем немного не хватало до гениальности, я добавил».
В библиотечном «белом зале» на втором этаже я сразу же заметила женское лицо редкой привлекательности и обаяния, с сияющими глазами. Это была Майя Улановская, политкаторжанка советских времен, в 1951 году в восемнадцатилетнем возрасте осужденная на 25 лет по нашумевшему делу «молодежной террористической организации» (а на самом деле – группы, ставившей своей задачей «восстановление ленинских норм») и освобожденная в 1956-м (после разоблачения культа личности). К сожалению, через 20 лет, в 1976 году она уехала из России в Израиль вместе с мужем, известным правозащитником Анатолием Якобсоном, стоявшим у истоков «Хроники текущих событий», литератором, поэтом-переводчиком, преподавателем литературы в прославленной 2-й московской математической школе, и – сыном, бывшим подлинной причиной отъезда семьи из СССР: тот остро переживал нарастание политики антисемитизма в стране. Тогдашний подросток, Александр Якобсон ныне – профессор римского права в Иерусалимском университете, отдававший силы и общественной деятельности. Майя, долговременная сотрудница этого университета, – автор книг «Свобода и догма. Жизнь и творчество Артура Кёстлера» (Иерусалим, 1996) и (в соавторстве с матерью Надеждой Улановской) «История одной семьи» (СПб., 2005), а также многочисленных переводов с английского (в частности, знаменитых произведений Кёстлера: «Воры в ночи», «Приезд и отъезд» и нашумевшего исследования «Тринадцатое колено: хазарское царство и его наследие») и – с иврита и идиша.
Вот ее воспоминания из книги «История одной семьи» о временах, проведенных во ФБОНе – ИНИОНе: «Тем временем (речь идет о 1964 годе. – Р. Г.) клюют Солженицына. В библиотеке, где я работала, т.е. во ФБОНе, назначена встреча с писателем. У нас приличное учреждение с либеральными традициями, но в последний момент встречу отменяют. Отменяют встречу и в других учреждениях, но в Институте Азии и Африки – состоялась.
А у нас – позже – состоялся вечер памяти Ахматовой (1966 г. – Р. Г.). Директор просит не читать неопубликованных стихов. Подождав, чтобы он вышел, я во всеуслышание читаю “Реквием”, и дрожь пробегает по спине у меня и у собравшихся, когда слышаться строчки:
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлюпала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.»[37]
Правозащитница Люда Алексеева (Людмила Михайловна, ныне Председатель Московской Хельсинской группы) тоже бывшая наша – «пристроена» к нам, в Отдел научного коммунизма в 1971 году, на должность машинистки будто бы «по рекомендации» Органов, чтобы быть у них на глазах. Вскоре она, выпускница истфака МГУ, стала в Отделе литературным редактором. Вспоминается, как, работая над очередным сборником, Люда горячо убеждала его ответственного редактора: «Надо понизить Богородицу, чтобы нам не понизили Бога!» (речь, понятно, шла о запретных прописных буквах). Рукописями в ту пору обменивались вручную, подчас у нее на дому, на ул. 25-ти Бакинских комиссаров. Квартира поражала, начиная с прихожей: и она, и длинный коридор представляли собой экспозицию кошачьих портретов – тех кошек, которых хозяйка собственноручно вырастила, а затем раздала в хорошие руки. Люда водила экскурсии по кошкотеке, объясняя темперамент и индивидуальные склонности каждой представленной здесь особы. Нынешнюю обитательницу квартиры Люда рекомендовала нам как существо нечеловеческого ума. Вообразите, рассказывала она, собрались мы с мужем в лыжный поход и перед уходом, как всегда, проверяли наличие кошки (мало ли что, живем высоко). Искали полтора часа, умаялись, но тщетно. И только, когда стало ясно, что с походом опоздали, и когда, освободившись от амуниции, спрятали лыжи, зверь вышел из бездны (откуда же еще, если все наличные укрывища были обшарены?). Дело было в том, что зверь не любил отлучек хозяйки из дома, особенно ради эгоистических удовольствий.