О бое, в котором мы вскоре приняли участие, вскользь упомянуто в воспоминаниях командарма Федюнинского.
Естественно было мне волноваться перед первым боем, но не менее были тревожны и остальные солдаты. Хотя чем больше думали о предстоящем, тем меньше говорили о нем. Только как-то притихли, голоса звучали глухо и без выражения, привычные остроты не вызывали смеха. А старший сержант Кабанов чаще обычного тоскливо восклицал:
– Эх, жизня! Она не плошает, она все к лучшему идет!
Под вечер 25 марта мы заняли окопы первой линии немецкой обороны, уже кем-то накануне отбитые. Днем таяло, и мы промокли. Обуты мы были в валенки, и к вечеру, когда подморозило, все мокрое на нас подмерзло.
Когда совсем стемнело, немец стал кидать легкие мины в наш окоп. Немного задело Кабанова, он завопил: «Санитары!» – и его увели куда-то. Мы остались с Семеном.
Ночью пришел связной от Никифорова, командира пульроты, принес мне записку, что ранен замполит. Замещать его должен был я.
Что делать, я не знал и решил оставаться с моим пулеметом до утра, когда мы должны были наступать.
Еще не рассветало, Бербец принес в термосах горячий суп. Мы поели, чуть согрелись. Немцы снова начали садить из минометов, и тут ранило в ногу Прянишникова. Но еще были поблизости санитары, и его тоже куда-то поволокли.
Когда чуть рассвело, ударила наша артподготовка. Она была жидкая и недолгая. Откуда-то пустили ракету, и по окопу пронесся приказ: «Выходить!».
Уже было совсем светло и все видно, когда и я оперся руками о край окопа, чтобы вылезти и двигаться вперед, и в тот момент поглядел влево вдоль окопа и увидел все, как в остановившемся кадре кино; и сейчас могу подробно рассказать, что увидел в это мгновение: солдат, опершихся руками о край окопа, других, уже закинувших ногу, чтобы выйти наверх, и тех, кто уже вышел и наклонился, чтобы бежать вперед, и одного, картинно падавшего спиной с бруствера, уже, вероятно, убитого, – все это было застывшим мгновением, когда кто-то скомандовал «вперед!», и я занес ногу, чтобы выйти из немецкого окопа первой линии на открытую поляну, со всех сторон окруженную лесом.
С этого момента я руководствовался подсознанием, заботившимся обо мне четко и толково. Едва мне удалось заставить себя выйти из окопа, как сознание превратилось в стороннего наблюдателя, порой уходившего куда-то и незамечаемого. Оно уходило в те моменты, когда из подсознания выдвигался азарт действия, и приходило вновь в минуты передышки, но оставалось посторонним. Оно все же постоянно присутствовало, ибо потом, в госпитале, возвратило мне все протяжение боя со всей полнотой пережитого страха, усталости и сострадания, со всеми зримыми деталями, ненужными в те часы.
Мы продвигались, естественно прижимаясь к опушке. Косов и Шипицын тянули по снегу пулемет. Я шел рядом, неся запасные коробки с лентами. Приотстав от нас, плелся, тоже с запасными коробками, пожилой боец из хозвзвода, накануне приданный расчету.
Дело, видимо, завязывалось слева от нас. Там слышалась густая пулеметная стрельба. Туда, видимо, били минометы и артиллерия немцев.
На нашем фланге было относительно тихо. Мы осторожно продвигались вперед, прячась за деревьями, ибо в любую минуту нас могли заметить и обстрелять.
Пехоты рядом не оказалось, но мы почему-то двигались вперед, не зная, что происходит слева и справа, не зная другой задачи, ибо с вечера командир взвода сказал нам только, чтобы после артподготовки двигались вперед. Вот и все.
Метров через триста мы догнали пехоту – с десяток бойцов из роты, которой был придан наш пулемет. Они лежали под елками и закуривали. Командир взвода, видимо, был убит.
Откуда-то из-за кустов полоснула пулеметная очередь. Мы примостили наш «максим» под елкой. Впереди, шагах в тридцати, мы разглядели немецкий дзот. Главным сектором его обстрела была поляна, а мы находились на самом правом его развороте, то есть как бы сбоку, почти с тыла. К дзоту вела траншея полного профиля, извилисто уходившая в лес. Сосны росли в десяти шагах от дзота.
С этим дзотом в одиночку воевал связной командира стрелковой роты Симонов.
Перед ним за толстой сосной кучкой лежали немецкие ручные гранаты с длинными деревянными рукоятками. Симонов брал их одну за другой и, разбегаясь и как-то весело пританцовывая, кидал из-за сосны, метя в амбразуру дзота. Оттуда строчил пулемет, но Симонов ловко прятался за сосну и продолжал свой самозабвенный танец-бой, веселясь и что-то покрикивая. Тут азарт проснулся и в нас. Мы подползли поближе к дзоту, уже совсем обойдя его с тылу, и – уже не помню, как это было – в десять гранат рванули по дзоту и, попрыгав в траншею, вломились в него, и кто-то метнул вглубь еще гранату. Дзот замолк. Там живых не осталось.
В траншее мы отдышались и перекурили.
Симонов пошел отыскивать начальство, а мы покинули траншею и стали вновь продвигаться вдоль опушки, возбужденные и повеселевшие от удачи. Не успели пройти и семидесяти метров, как немцы стали класть мины вокруг нас. Пехота сразу отошла в траншею, и тут миной убило Шипицына. Мы с Семеном поскорей оттащили назад пулемет.
На снегу перед траншеей лежал убитый Шипицын и три коробки с лентами. Боец из хозвзвода притулился на дне окопа, уткнувшись носом в землю и прикрыв голову руками. Его била дрожь. Он был, видимо, патологический трус. Это так же редко встречается на войне, как и патологическая храбрость, и действует так же убедительно.
Дождавшись, когда стрельба чуть поутихла, я оставил Семена у пулемета и пополз за лентами, ибо думал, что немцы собираются контратаковать и ленты нам скоро понадобятся.
Я дополз до коробок и поволок их за собой. Немцы сбросили серию мин, сухо лопнувших рядом, разметывая снег и грязня его черными разбрызгами земли. Кисло запахло порохом. Метров двадцать оставалось до окопа. Следующей миной, как палкой, огрело меня по руке. Рука онемела. Я почему-то встал и тут же свалился, оглушенный взрывной волной.
Очнулся в траншее. Семен тер мне лицо снегом.
– Голова цела, – сказал он.
Я услышал его слова, как сквозь вату.
– Ступай в санвзвод. Может, ты хоть останешься живой.
Жизнь мне спас Семен. Под обстрелом немецких минометов он выскочил из окопа и на руках унес меня. Иначе следующей серией мин я был бы убит.
Было, наверное, около полудня и как бы перерыв на обед. Артиллерия работала где-то слева, а у нас наступило затишье. Так окончился для меня этот эпизод маленького боя, который в письме командира роты моим родителям назывался «взятием укрепленного пункта противника», а мое поведение – «проявил геройство и отвагу».
Я простился с Семеном, который оставался у пулемета один, потому что солдата из хозвзвода можно было не считать. Он сидел на дне окопа и доедал плитку горохового концентрата из НЗ.
– Больно? – спросил он меня с завистливым участием.
– Пошел ты к такой-то фене, – ответил за меня Семен.
Индпакеты наши были уже израсходованы, и он кое-как перевязал мою руку рукавом нижней рубахи, а выше перетянул поясным ремнем.
Рука моя висела как чужая, не болела, а только мерзла. Кровь понемногу сочилась из раны, и холодные капли, накапливаясь на пальцах, падали в снег.
Опираясь на карабин, я поплелся в тыл вдоль опушки, по которой мы недавно шли вперед, дошел до леска за исходным рубежом атаки. В лесу было пусто и тихо. Светило солнышко.
Встретил знакомого связного Яроша. Тот свернул мне папироску и сунул в карман пачку тонкой бумаги…
– Мне-то, может, не пригодится.
Надо было поскорей добираться до батальонного медпункта, потому что мог снова начаться артобстрел, и было бы глупо погибнуть сейчас от осколка, когда смерть только что ошиблась на двадцать сантиметров. Но я ослабел. В голове гудело, и быстро шагать я не мог.
Где-то на просеке стояла разбитая полевая кухня. Наверное, везли обед на передовую, но рядом жахнула мина. Я заметил и термос для водки. Там на дне еще оставалось немного. Кое-как наклонил и хлебнул два глотка, обливая ворот. Скоро стало теплее, но зато еще больше отяжелели ноги. Боковое сознание, которое чуть высунулось страхом, что могут убить, сейчас, когда главная смерть этого дня позади, опять куда-то убралось.
Время в бою продвигается толчками, и равные на часах отрезки не равны в сознании – некоторые вмещают в себя столько, что как бы растягиваются, другие сходятся в точку и лишаются протяжения. Время становится функцией зрения, обретающего свойство растягивать мгновенные впечатления и останавливать кадр, как в кино.
Первый бой оформливает солдатский фатализм в мироощущение. Вернее, закрепляет одно из двух противоположных ощущений, являющихся базой солдатского поведения. Первое состоит в уверенности, что ты не будешь убит, что теория вероятности именно тебя оградила пуленепроницаемым колпаком; второе – напротив – основано на уверенности, что не в этом, так в другом бою ты обязательно погибнешь. Формулируется все это просто: живы будем – не помрем.
Поскольку я по складу бесспорно принадлежу к первой категории фаталистов, этот бой, пускай небольшой, подтвердил реальность моего предположения о том, что убит я не буду.
Только с одним из двух этих ощущений можно быть фронтовым солдатом.
Почему я избрал дорогу, по которой пошел, не знаю. Может быть, она была единственная, ведущая в тыл, и должна была привести к батальонному медпункту – БМП. Шла она каким-то унылым серым лесом без кустов, и потому я издалека увидел лодку-волокушу, в которой сидел человек и, отталкиваясь карабином, медленно плыл по снегу. Это был Прянишников. Лицо его осунулось, посерело, пот тек по щекам. Не знаю, где он обретался с тех пор, как был ранен, куда девались собаки, тащившие санитарные лодки, и где были санитары. Я ничего не спросил у Прянишникова, подал ему мой карабин и впрягся в лямки лодки-волокуши. Часа полтора, потом – под начавшимся обстрелом – мы медленно добирались до БМП, расположившегося в траншее на склоне какого-то оврага.