, вам надо было обратиться к нам в политотдел и не отвлекать своими личными делами высокое руководство. Но и я был неукротим, заявив, что и Устав воинской службы, и Устав ВКП(б) я знаю не хуже его и попросил, наконец, сообщить мне принятое по моему письму решение. Подполковнику мой тон не понравился, и он сухо сообщил мне, что в порядке исключения мне разрешено продолжить учебу в вузе, и строго предупредил, чтобы я не использовал это разрешение для каких-либо других целей. Я заверил подполковника, что на этот счет ему нечего беспокоиться и попросил разрешения «быть свободным». Тут же в политотделе мне была дана справка-разрешение для поступления в Московский государственный университет на заочное отделение. Служба моя в ОМСДОНе тогда еще продолжалась, перевалив на девятый год. А сапог солдатских я износил не более десяти пар, если по одной на каждый год.
Окончание десятилетки явилось для меня главным событием, определившим всю мою последующую жизнь как начало пути в науку. Оно не только вернуло меня к моим далеким планам получения высшего образования, но и вдохновило со смелой уверенностью поступать в самый лучший вуз страны – Московский государственный университет. Теперь я уже точно знал, что учиться я буду только в нем. Но факультет я еще окончательно не выбрал, размышляя о выборе между физическим и историческим. Будь бы я в это время демобилизован – поступил бы на физический. Но в сорок девятом демобилизация еще маячила далеким светом. Значит, начинать учебу надо было на заочном отделении, и меня одолевали сомнения, смогу ли я, будучи ограниченным в свободном времени, войти в необходимый ритм учебы на сложном физическом факультете. В конце концов я решил поступать на исторический, но не потому, что считал его более простым и легким. Сюда меня, кроме всего прочего, тянула и толкала личная причастность к истории. Я успел к этому времени увидеть ее, что называется, глазами взрослого человека – в конкретном выражении событий, фактов, настроений и переживаний людей, их надежд и ожиданий будущего. Совсем не считал я историческую науку простой и легкой для постижения, но был уверен, что смогу понять ее самостоятельно и научить этому других. Признаюсь, конечно, я был еще и самоуверен. Ну, а как мне тогда можно было не быть самоуверенным, мне же в тот год исполнилось 24 года, а за плечами было восемь лет службы, трудной жизни в боевой обстановке, в которой я не дрогнул, не спасовал, не изменил своим идеалам и убеждениям, но еще больше утвердился в них. По крайней мере, я считал себя вправе учиться в Московском университете. Решение поступить так я принял сам. Родители мои милые не знали и так и не поняли, что означает слово «университет».
И вот однажды я собрал необходимые документы и по праву, подтвержденному удостоверением, которое вопреки майору Петракову всякий раз по истечении срока годности мне продолжали выписывать, отправился поступать в университет. Иду я по лагерю, уже решив поступать на исторический факультет, но нет-нет да и подумаю: «А может все-таки на физический?» Иду так, задумавшись, и вдруг передо мной оказался старший лейтенант дядя Коля Старков, бывший начальник нашего Теребовльского ансамбля. Он тоже был наслышан о моем успешном окончании школы. «Куда идешь?» – спрашивает, поздоровавшись. «В Московский университет, – отвечаю, – да вот не решил еще окончательно, на физический или исторический факультет». А он мне очень уверенно: «Да что ж тут думать! Конечно, на исторический!» Вот так все и решилось.
В тот день в Круглом зале старого здания МГУ на Моховой я подал заявление на исторический факультет, на его заочное отделение. Шаг был сделан окончательно. С того дня в конце июля 1949 года и по сей день жизнь моя накрепко оказалась связана с Московским государственным университетом имени Михаила Васильевича Ломоносова. Однако в год поступления на учебу полного знакомства с университетом не состоялось, не мог ощутить я вхождения в нормальный ритм его жизни, учебного процесса, общения с профессорами и сокурсниками. Я все еще оставался старшим сержантом срочной службы.
Основной контингент студентов заочного отделения составляли тогда недавние выпускники обычных школ, не сумевшие набрать на вступительных экзаменах проходной балл. Менее половины потока состояло из учителей, окончивших до университета педучилища, из служащих библиотек, лаборантского состава общеобразовательных школ. Заметную часть, однако не очень значительную, составляли военнослужащие – офицеры, которым по разным причинам оказались недоступны военные академии. Только один из них – Петр Синенко – тоже оказался сержантом срочной службы. С ним мы сразу познакомились и оставались добрыми друзьями до самого конца учебы. Другом моим из офицеров стал только один – майор-пограничник, к тому же еще и кавалерист Николай Яковлевич Балахонов, сын кубанского казака, героя Гражданской войны на Северном Кавказе, командующего 2-й Конной армией Якова Балахонова. Героическое прошлое отца, его заслуги перед Советской властью не помогли сыну-пограничнику в военной карьере. Вскоре после поступления в МГУ он демобилизовался и был принят на работу заместителем декана исторического факультета по хозяйственной части. От него мне пришлось услышать много интересных рассказов о его отце, о казаках-кубанцах, которых Гражданская война развела в разные стороны, о разных судьбах героев-конармейцев в мирные довоенные годы и в Великую Отечественную войну. Жалею теперь, что не сообразил записать что-нибудь из этих рассказов и восстановить их теперь в памяти не могу. Сам Николай Яковлевич сумел написать и издать в каком-то северо-кавказском издательстве небольшую книжку о своем отце и его соратниках. Но она не увековечила в памяти современных поколений их имена. Однажды, проезжая станцию «Минводы» я разглядел из окна вагона во время остановки поезда мемориальную доску с именем Якова Балахонова. Поезд стоял здесь 20 минут, я вышел на перрон. Рядом с памятной доской стояли усатые пожилые кубанцы. Я подошел к ним и спросил, не знают ли они, кто такой был их земляк Яков Балахонов. Только один из них сказал, что, кажется, был в этих местах какой-то красный партизан во время Гражданской войны. Сын этого «партизана», мой бывший сокурсник Николай Яковлевич в конце жизни работал смотрителем в Историческом музее. Я предложил ему эту работу, когда он был уже в преклонном возрасте. Вскоре он умер. Был он бездетным, вместе с ним ушла память об его отце, командире 2-й Конной армии, комкоре Красной Армии Якове Балахонове. С другими сокурсниками по заочному истфаку близко познакомиться я не успел. Встречались мы редко на вечерних занятиях – консультациях для студентов-москвичей, да на экзаменах в зимнюю сессию 1949/1950 учебного года. Так что с увлекательной, знакомой по литературе студенческой романтикой и общественной жизнью я в тот первый свой год учебы в университете познакомиться не смог. Да и с настоящей наукой встреча произошла позже. У нас на заочном отделении преподавали люди, в науке малоизвестные или тогда еще малоизвестные. Лекторы кратких установочных обзорных лекций не произвели на нас необычного впечатления. Пожалуй, только один из них сумел в какой-то степени вовлечь нас в свои собственные научные размышления и гипотезы. Это был Домбровский, преподаватель латинского языка без степени и звания. Собственно, латинским языком мы на его консультациях не занимались. Он предложил нам для самостоятельных упражнений свое собственное методическое пособие, изданное на гектографе небольшим тиражом, а все остальное время употребил на изложение своих взглядов по теоретическим вопросам советского языкознания. Сам он представлялся мичуринцем советского языкознания».
В то время не только лингвисты, но и историки, и философы, и все обществоведы, да и ученые-естественники были вовлечены в дискуссию по теоретическим проблемам языкознания и находились под впечатлением замечаний И. В. Сталина по этому предмету и о состоянии науки в целом. Не имея возможности разобраться в тонкостях этого научного спора, мы, как и большинство не посвященных в проблемы конкретной и теоретической лингвистики, восприняли замечания нашего Вождя и Учителя как объективную, непререкаемую истину, будучи готовы присоединиться к борьбе против абстрактных «немарксистских» теоретических построений академика Н. Я. Марра о происхождении и закономерностях развития языка вообще и языков народов мира в частности. Встать на защиту марксизма в этом вопросе нам помог наш латинист Домбровский, «мичуринец и лысенковец советского языкознания» без степени и звания. Мы все сразу же восприняли его утверждения о закономерностях развития человеческого языка в строгом соответствии с этапами развития социальных и экономических отношений между людьми в качестве своего собственного идейного оружия. Один из его постулатов я помню до сих пор. Наш латинист утверждал, что в процессе общения людей единственное число в языке появилось прежде множественного. Аргумент в доказательство этого был прост – человек, сам по себе не связанный с коллективными отношениями собственности, должен был исходить из собственного Я и собственных же эгоистических представлений и о себе, и об окружающем мире. «Мой палец», «мой нос», «мой каменный топор», «мой род» и т. д. и т. п. И только по мере осознания себя в коллективе он стал употреблять понятия «мы», «наше», «ваше» и т. д. и т. п. Мы были в восторге от этого простого решения загадки. Я, например, сразу понес этот постулат в нашу казарму и стал пропагандистом «мичуринско-лысенковской» идеи нашего латиниста среди своих командиров и солдат. Абсолютное большинство страшно удивились, почему не сами они додумались до этого. Но один скептик все-таки нашелся, он сначала было восхитился смелостью мысли, но потом, по своей сермяжной натуре, вдруг как-то виновато спросил у меня: «А как же? Ведь у того древнего первочеловека был не один палец, не одна нога, не одна жена и т. д. и т. п.» Этим недоумением постулат Домбровского был повергнут. Это тоже было очень просто понять. Замеченного противоречия я сам объяснить не мог и на следующем занятии высказал латинисту свои сомнения. Он не имел времени объяснить мне такой пустяк, ибо просвещал нас дальше о классовой сущности языка, о борьбе демократических и тоталитарных начал, о происках антимарксистов, не признающих его «мичуринскую» теорию языкознания, о бюрократизме в науке и зажимщиках критики. В изложении и пропаганде своих взглядов, в неустанной борьбе со своими безымянными противниками Домбровский был подлинно неистов, неукротимо одержим и беспощаден. Этой революционной неукротимостью он заряжал и нас до тех пор, пока мы сами не вникли в некоторые сложности проблем марксистской теории познания и пока не раскусили простую склочность натуры нашего «добросовестного мичуринца языкознания». Возражать ему нам мешала одержимая страдальческая внешность этого непонятого и неоцененного по заслугам борца за истинное понимание творческого марксизма. Был Домбровский высок, худ и с лицом измученного человека. Глаза его были злыми, тонкие поджатые губы тоже свидетельствовали об этом, а над ними свисали зловещие усы католического инквизитора. Очарование от его теоретических бредней прошло быстро. Но наблюдать его мне довелось